Шрифт:
— Итак, — продолжал Гермон, — ты находила, что лишение зрения не достаточная кара для того, кого ты так ненавидела?
— Нет, — произнесла она решительно. — Всё, что только может дать хорошего жизнь, кроме зрения, мог ты приобрести за твоё золото, тогда как в моей душе царило мрачное отчаяние, и оно было темнее и мрачнее окружавшей тебя ночи. Всё, решительно всё, чем дорожит женское сердце, было отнято у меня тобой: дом отца, его любовь, любовь сестры… И даже радостное сознание моей красоты, которое ты пробудил во мне твоими льстивыми словами, превратилось благодаря тебе в отвращение к самой себе!
— Почему же благодаря мне? — вскричал Гермон, удивлённый несправедливостью взводимого на него обвинения. Но Ледша ответила уверенно:
— Да, ты был виноват во всём! Ты, искусство которого могло превращать обыкновенных смертных женщин в богинь, хотел изобразить меня в виде несчастной, поруганной женщины с верёвкой на шее, готовой на самоубийство и превращённой в самое отвратительное из насекомых. «Противный серый паук!» — говорила я сама себе, когда подымала руки, и мне казалось, что тень моя, падающая на освещённую солнцем землю, есть тень громадного паука. Когда я в долгие часы одиночества решала сесть за прялку, я думала: «Точно паук, вытягивающий нити». «Твой образ», — думала я, находя где-нибудь в пыльном углу паука, выжидающего в паутине свою добычу. Отвращение к себе самой всё росло и росло во мне. И при этом знать, что твоя Деметра, которой ты придал черты дочери Архиаса, вызывает восторг всех жителей Александрии и привлекает в храм толпы верующих и поклоняющихся ей как святыне. Она — предмет поклонения многих тысяч людей; я же, прежде столь восхваляемая тобой красавица, — предмет отвращения для самой себя! Это и была причина, которая поддерживала и увеличивала днём и ночью моё желание мести, и она заставляла меня оставаться с этим негодяем, потому что он мне обещал, как только они покончат с царскими дворцами, разбить вдребезги перед моими глазами статую Деметры, образ дочери Архиаса, принёсшую тебе столько славы и почестей.
— Безумная! — запальчиво вскричал Гермон и рассказал ей в немногих словах, насколько все её сведения были неверны.
С широко открытыми глазами, точно перед ней предстало какое-то страшное видение, слушала она его рассказ о том, что та статуя в храме была произведением Мертилоса, а не его, что наследство его друга уже давно ему больше не принадлежит и что он такой же бедняк, каким был в Теннисе, когда она его любила.
— А твоя слепота? — спросила она почти шёпотом.
— Она превратила мне жизнь в длинную непроглядную ночь, куда не проникал ни один луч света, — был его ответ, — но благодаря бессмертным я вновь прозрел, и старая Табус из «Совиного гнезда», искусство которой ты так часто восхваляла, дала мне лекарство и советы; они помогли мне, и я опять вижу так же хорошо, как и прежде.
Тут он замолчал; Ледша, бледная от волнения, готовая упасть, обхватила руками сваю; тогда, поняв, как должно было на неё действовать всё то, что она теперь только узнала, он ласково и мягко принялся её утешать. Но она, казалось, не слушала его; её большие глаза беспомощно и печально смотрели то на песок, расстилающийся под её ногами, то подымались к полному диску луны, которая ярко освещала небо и землю. Наконец она глухо проговорила:
— Теперь я всё понимаю! Ты встретился с Табус именно в то время, когда Биас возвращал ей от моего имени брачный выкуп. Как это должно было её возмутить и восстановить против меня! Я долго раздумывала, как мне сделать, чтобы не нанести ей этого удара, но кому другому, если не ей, могла я возвратить то, что заплатил за меня Ганно? Ведь она хранила сокровища всего рода! А она считала брак таинством, святыней, которую могла нарушить только смерть. Женщина, нарушившая супружескую верность и покинувшая мужа, была для неё каким-то необъяснимым чудовищем. И как она любила сына и внуков! Зло, причинённое мною Ганно, да, я знала это заранее, она никогда не могла мне простить. Уже ради этого захотела она помочь человеку, которого я так страшно ненавидела.
— Но откуда ты это знаешь? — сказал Гермон. — Быть может, моя загубленная молодость и жизнь внушили ей сожаление, и поэтому она помогла мне.
— Может быть, — ответила в задумчивости Ледша. — Ведь она была тверда как сталь, но могла быть и мягкой, как нежная девушка. Я это на себе испытала. И подумать только, что она должна была умереть в таком страшном гневе против меня! Какое у неё было верное, доброе сердце, как она была добра ко мне даже тогда, когда я призналась ей в моей любви к тебе и рассказала, как ты меня оскорбил! К её услугам были злые духи тьмы, они повиновались ей. Они-то, верно, ещё раньше донесли ей, как глубоко я оскорбила Сатабуса и как тяжела была жизнь Ганно со мной. Вот почему она уничтожила всё то, чего я достигла моей местью. Да, я думала об этом уже тогда, когда узнала, что смерть, у которой я её уже раз и с таким трудом отстояла, наконец унесла её. Но мрачные духи тьмы продолжают повиноваться воле умершей. Куда бы я ни пошла, они следуют за мной и уничтожают всё, на что я надеюсь и чего желаю. Теперь я это вполне сознаю, и всё мне ясно.
— Нет, Ледша, нет, — уверенно произнёс Гермон, — со смертью прекращается всякая власть, даже власть заклинательницы над демонами. Ты должна получить свободу. Куда ты пожелаешь, туда и можешь ты, бедняжка, отправиться. А я сделаю статую по твоему образу и подобию, но не паука, а красавицу. Тысячи людей будут ею любоваться, и тот, кто, очарованный красотой моей статуи, — да помогут мне в этой работе музы! — спросит: «Кто послужил моделью для неё?», — получит в ответ: «Это Ледша, дочь Шалиты, красавица биамитянка, которую Гермон из Александрии нашёл достойной изваять из мрамора для потомства».
Она глубоко вздохнула и, заглянув ему в глаза, тихо проговорила:
— И это правда, и я могу этому верить?
— Это так же верно, как то, что теперь над нами сияет нежная богиня ночи Астарта и освещает нас своим мягким всепрощающим светом.
— Полнолуние… — прошептала она почти про себя, взглянув на небо, и, обернувшись к Гермону, громко продолжала: — Демоны старой Табус обещали мне в ночь полнолуния величайшее блаженство, ты ведь это знаешь. А между тем образ паука отравлял мне днём и ночью всё счастье моей жизни. Хочешь ли ты дать мне клятву, что изваяешь по моему образу прекрасную статую, вид которой будет вызывать восхищение всех, кто её увидит? Восхищение, слышишь ли ты, а не отвращение! Ещё раз спрашиваю я тебя, хочешь ли ты…
— Да, хочу, и, я уверен, мне это удастся, — с горячностью перебил он её, протягивая ей руку через загородку.
Она теперь охотно вложила в неё свою руку, ещё раз взглянула на луну и сказала:
— На этот раз, да, я хочу верить, ты сдержишь данное тобой слово не так, как тогда в Теннисе. А я… я перестану желать тебе зла и хочу сказать тебе — почему. Наклонись ко мне, чтобы мне было легче в этом сознаться.
Охотно исполнил он её просьбу; она же прислонила к нему свою прекрасную голову, и он почувствовал, как по её щекам катились крупные слёзы. Запинаясь, она наконец тихо проговорила: