Шрифт:
Там было тихо и грязно, летали жирные мухи. Их запах отбивал охоту дышать даже у тех, кто от природы не имел обоняния.
Я забирался под крышку помойки, на эту вонючую лужайку, и засыпал, как у мамы на руках.
Сколько длился этот сладкий сон, я не помню, но зычный голос сержанта Антоняна ревел для меня трубами Армагеддона, я вспархивал со своей лужайки совершенно бодрым и представал перед Антоняном — дурно пахнущий, но совершенно отдохнувший.
Он морщился, посылал меня на своем языке к моей матери, я не спорил; он говорил: исчезни, и я уходил на арык стирать свое исподнее и опять спал — сидя, с руками, опущенными в воду.
В такой позе много не наспишь, пару раз я падал в арык, но потом научился, я сплел себе стульчик из лозы и опирался на него, и больше в арык не падал.
Потом я возвращался в мокром х/б, воцарялся на тумбочке и продолжал службу; наступала ночь, меня никто не собирался сменять, и я стоял, стоял и спал стоя, качаясь, как метроном, скажу прямо, мне было плохо, но вешаться я не собирался.
Самое тяжелое время наступало с трех до четырех утра, тяжелый и теплый дух казармы морил меня наповал, я залезал под ближнюю кровать и проваливался в сон, понимая, что если кто-то проснется, то мне пиздец, но организм, просчитав варианты, давал команду «спать», и я послушно засыпал под кроватью старшего сержанта Антоняна; от веса его жирного тела сетка лежала почти на полу, но я находил место в этой щели, там мне было хорошо.
Через час тревожного сна я просыпался сам и уже стоя пережидал минуты до подъема.
А с утра начиналась новая канитель, но я научился отстраняться от реальности и ждал, когда все разойдутся и я пойду чистить говно в ротный туалет, а потом заползу на помойку и опять перехвачу двадцать минут спасительного сна.
Лужайка за помойкой размером полтора на полметра в те дни спасла меня, природа нашла для меня зону выживания, я сейчас в своей королевской постели два на два не могу так быстро и крепко заснуть, иногда это затягивается на долгие часы.
Я кручусь на шелковых простынях, усыпляя себя плохими фильмами и тупыми радиоголосами, и не могу найти себе места в пространстве, в котором, наверно, много антонянов, они держат меня в бодрствующем состоянии, они пугают меня невидимыми страхами, от которых мне страшно засыпать.
Можно принять какое-нибудь зелье или выпить водки в достаточном количестве и упасть сраженным на постель, но в таком сне приходят демоны, и звенят в свои колокольчики, и напоминают о совершенных деяниях, которые я уже давно старательно забыл.
Я часто вспоминаю тот спасительный сон на помойке, где я не видел снов, а я реально не видел никаких снов в армии, действительность была такой цветной и яркой, что снам в ней места не было.
У каждого из нас свой спасительный плот: кто-то спасает себя водкой и женщинами, кто-то медалями и банковским счетом, кто-то перестал спасаться и плывет по течению.
Равновесие на бурной реке доступно профессиональным гребцам, но в жизни этому нигде не учат; попадая в круговорот своей жизни, приходится полагаться на удачу и молиться, чтобы твой плот не разбился о крутые берега.
Если ты прошел один порог и выплыл на чистую воду, не обольщайся затишьем: за камышами тебя может ждать воронка, которая втянет тебя в такой водоворот, что прежние пороги покажутся искусственной волной в бассейне дачного участка.
Путешествие в святой Диснейленд
Я человек простой и на веру ничего не принимаю.
Был я недавно на Святой земле, давно собирался, многие люди мне говорили: мы тебе завидуем, ты увидишь и поймешь про себя многое.
Сел я в автобус с гидом, по виду — бывшей питерской учительницей, которая когда-то хотела стать Ахматовой и Цветаевой одновременно, но не стала, потом переехала на историческую родину и тоже не нашла, чего искала, и вот обрела себя в роли экскурсовода по библейским местам.
Она стала сразу вещать о мировых святынях так, как будто бы в автобусе сидели люди с Сатурна, которые не учились даже в средней школе; все эти сведения вперемежку с козлиными анекдотами из жизни евреев и арабов она тараторила с брезгливым выражением, свойственным питерским интеллигентам, уверенным, что они знают абсолютную истину.
И вот мы стоим на Масличной горе, перед нами лежит Ершалаим, и она, как в плохом театре, начинает читать начало двадцать пятой главы «Мастера и Маргариты», и я понимаю, что Булгаков описал буквами больше и ярче, чем то, что видят мои глаза.
У храма Гроба Господня толпа посетителей, которые прут в него, как на аттракцион, и все фотографируются, как в зоопарке: вот я с жирафом, вот я со львом, вот с монахом-бенедиктинцем.
Разноцветье рас, многоголосый Вавилон, все желают зафиксировать себя на фоне святынь, и это, похоже, их главная цель; очень мало паломников, они сразу видны, они скромны и молчаливы, и видно, как они потрясены, а остальные — просто толпа зевак, которым все равно: мечеть Омара, Стена Плача или храм Гроба.