Шрифт:
VIII
Зима пролетела совершенно незаметно. Честюнина усиленно готовилась к экзамену за первые два курса и невольно подводила итоги своим знаниям, что приводило её в отчаяние. В сущности, она, как и другие, хорошенько ничего не знала, а только нахватала вершков. Особенно огорчали её практические занятия анатомией, химией и гистологией,-- не хватало времени, а каждая наука была интересна сама по себе. Ей особенно нравился профессор гистологии Бобров, энергичный, умный и суровый человек -- последнее, впрочем, относилось к их женским курсам, а студенты на него не жаловались. А как он увлекательно читал свои лекции... Одна такая лекция, в которой он говорил о знаменитом французском ученом Биша, навсегда осталась у неё в памяти. Недоразумения происходили главным образом на практических занятиях, когда Бобров делался особенно требовательным и даже разносил курсисток за небрежную работу с микроскопом. Когда он появлялся, многие бросали свои препараты. Другая лекция, которая произвела на Честюнину еще более сильное впечатление, была по химии, и случайно читал её академик Зимин. Речь шла о водороде, как о металле в газообразном состоянии. Старик-ученый говорил о водороде с таким увлечением, больше -- с какой-то страстной любовью, говорил просто и вместе картинно. Одна такая лекция стоила целого курса, потому что давала метод. Одно -- быть ученым, а другое -- уметь передать свои знания слушателям. Эти две лекции произвели глубокое впечатление на Честюнину и послужили поворотным пунктом в её жизни. Они являлись для неё чем-то вроде приговора. Да, её жизнь была здесь и нигде больше, и она чувствовала себя глубоко счастливой, а главное -- спокойной, как человек, застраховавший свою жизнь. Через Брусницыных Честюнина, как мы уже говорили, познакомилась с университетскими начинающими учеными, к которым первое время относилась немного скептически. Недавнее студенчество в них быстро выветривалось, заменяясь новыми стремлениями, интересами и задачами. Тут уже не было молодых увлечений, охватывавших целый мир, горизонт сужался и цели были яснее, ближе и понятнее. Каждый работал в своем маленьком уголке, и эта работа постепенно заслоняла всё остальное. Это был своего рода ученый искус, черная работа, а горизонты только предчувствовались еще впереди. Типичнейшим представителем этой молодой науки оставался всё-таки Брусницын. Он должен был кончить свою работу к весне, но почему-то не кончил, что волновало и мучило Елену Петровну. -- Я просто не узнаю брата,-- жаловалась она Честюниной.-- Какой-то он странный... Вообще, не понимаю. В первое время Елена Петровна относилась к Честюниной как-то подозрительно,-- по крайней мере, так ей казалось,-- но это чувство изгладилось и заменилось другим. Честюнина, в свою очередь, очень полюбила эту выдержанную строгую девушку, в которой каждое чувство, каждая мысль и каждое движение отличались необыкновенной цельностью. Елена Петровна не выносила никакой фальши и только страдала, когда слышала что-нибудь в этом роде. У неё постепенно развивался специально-женский пессимизм и терялась живая вера в людей. Мир представлялся ей в каком-то тумане, точно окутанный флером. Зачем люди злы, несправедливы, порочны? И как всё просто, если бы люди не лгали, не обманывали друг друга и не делали зла. Ведь это совсем не так трудно, потому что требуются только отрицательные достоинства. Интереснее всего были моменты, когда Елена Петровна обрушивала всё свое негодование на Эжена, как живое олицетворение всевозможного зла. Происходили удивительные сцепы, которые смешили Честюнину до слез. Эжен выслушивал всё с джентльменским терпением и возражал с самой изысканнейшей вежливостью, то-есть даже не возражал, а позволял себе говорить "последнее слово подсудимого". -- Мужчина самое грубое существо, вернее -- замаскированный зверь,-- обличала Елена Петровна с методичностью и хладнокровием опытного прокурора.-- В душе все мужчины относятся к нам с глубоким презрением, а их увлечения -- только вспышки грубого эгоизма. Начать с того, что они не признают в нас человека, а только милую, более или менее забавную игрушку. Женщина имеет цену, только пока она молода и красива... Будь она гением, и на неё никто не взглянет, если она некрасива. -- А женщины? -- Женщины неизмеримо выше... Они ценят больше всего ум, талант, энергию, убеждения -- вообще проявления гения в той или другой форме. -- Елена Петровна, если бы женщине представилось выбрать между двумя мужчинами, приблизительно равноценными по нравственным достоинствам, но отличавшимися физическими качествами -- полагаю, что преимущество было бы на стороне более красивого и молодого... -- Само собой разумеется... -- Ergo? -- Ergo, всякое безобразие и даже старость есть результат тех пороков, каким мужчины предаются с момента своей юношеской самостоятельности. Мне даже делается страшно, когда я начинаю думать на эту тему... Начинаешь не верить даже самой себе. -- Значит, вы отрицаете возможность исправления? -- Совершенно... Всякое исправление предполагает собственное желание исправиться, а именно этого и недостает вам всем, Эжен. Вы когда-нибудь, например, задумывались, что вы такое? -- То-есть как задумываться? Гм... Конечно, каждый человек думает о себе... -- Я хочу сказать о ваших недостатках. -- Ах, да... Но это старая история, как мир. К сожалению, Елена Петровна, я не могу вам представить некоторых соображений по психологии порока. Ведь по своему существу порок совсем уж не так дурен... -- Замолчите, несчастный!.. -- Вот видите, с вами нельзя говорить серьезно. Елена Петровна говорила Эжену очень резкие вещи и удивлялась, что как-то не может рассердиться на него по-настоящему. Это уже был несомненный признак слабости, и, оставшись одна, она делала строгий выговор самой себе. В сущности, этого испорченного мальчишку не следует пускать в комнату, не то что разговаривать с ним, а тем более -- спорить. А с другой стороны, в нем была какая-то такая безобидная наивность, которая совершенно обезоруживала. Если бы он получил другое воспитание и не вращался в испорченной среде разных шелопаев, право, из него мог бы выйти совсем недурной человек. Отсюда уже логически сам собой вытекал вопрос об исправлении Эжена, и Елена Петровна иногда думала об этом. Раз, во время одного спора с Эженом, Елена Петровна почувствовала на себе пристальный наблюдающий взгляд Честюниной и смутилась до того, что даже покраснела. Потом ей начало казаться, что Честюнина как-то особенно к ней ласкова и что она что-то такое знает, чего не решается высказать прямо. Последнего она и желала и боялась. Последнее случилось неожиданно, когда они ехали куда-то на извозчике. -- Елена Петровна, вы никогда не любили?-- спросила Честюнина, продолжая какую-то свою мысль. Елена Петровна вздрогнула и даже отодвинулась от неё, а потом ответила решительным тоном: -- Нет... И не потому, что это не стоит, а так как-то, линия не выходила. Просто было некогда... Честюнина подумала и продолжала: -- По-моему, нет ничего печальнее на свете, как эта хваленая любовь... Обиднее всего то, что это все-таки самый решительный момент в жизни каждого, и именно в такой решительный момент человек теряет и душевное настроение и самообладание и вообще делается невменяемым. Когда я встречаю влюбленную парочку, мне делается вперед больно...
IX
Настоящее веселье приходит тогда, когда его совсем не ждут. Честюнина совершенно не думала о том, как проведет лето -- приходилось сдавать трудные экзамены за два курса и было не до размышлений о будущем. Правда, когда пахнуло больной петербургской весной, явилось смутное желание какой-то воли, простора и свежего воздуха. Кругом все говорили о переезде на дачу, о счастливых летних уголках, "о блаженной жизни первых человеков" вообще, как выражался Эжен. Только у Брусницыных не было ничего подобного. Увы!-- диссертация не была кончена, и Елена Петровна глухо молчала, когда слышались летние разговоры. Честюнина понимала, что Сергею Петровичу предстояло провести целое лето в Петербурге -- это было наказание за легкомысленное поведение зимой. -- Мне Елена Петровна пропишет эпитимию...-- сообщил Сергей Петрович по секрету Честюниной.-- Буду искушать свою грешную душу летней пылью, жаром и духотой в пределах Васильевского острова. Ce que femme veut -- Dieu le veut. -- И вы вперед покорились своей судьбе? -- А что сделаешь с женщиной?.. Мне-то всё равно, пожалуй, где ни сидеть, а жаль её... Она-то из-за чего будет чахнуть всё лето?.. А вы куда? -- Никуда... Когда экзамены кончились, Честюниной очень хотелось увидать дядю. Ей было жаль старика, который не смел к ней показаться. Елене Федоровне угодно было ревновать его к родной племяннице... Эжен бывал в последнее время очень редко -- у него тоже были экзамены. -- Предки собираются за границу,-- объяснил он как-то.-- Меня мутерхен тоже хочет тащить с собой, а я... -- Ты влюблен в Елену Петровну?.. -- Да... Я уже объяснял тебе, Мариэтта, что именно такого сорта женщины мне и нравятся: строгая, недоступная, карающая, неумолимая и жестокая. Я жажду сладкого рабства... Впрочем, у меня это в крови от предков: папахен несет иго всю жизнь. Собственно говоря, я не завидую старику и предчувствую, что устроюсь еще похуже. Представь себе меня мужем Елены Петровны... Если она так скрутила любезного братца, то что она сделает из мужа -- страшно подумать! И всё-таки я её люблю, и меня так и тянет к ней, как робкого путешественника тянет заглянуть на дно пропасти. -- Эжен, устрой мне свидание с предком... Мне его хочется видеть перед отъездом. Я хотела ему написать, но... -- Боже тебя сохрани! Мутерхен все письма ревизует... Я много страдал из-за этого скромного занятия. Да, так я устрою тебе свидание, а ты... услуга за услугу... гм... -- Именно? -- Видишь ли, сам я не решаюсь, а ты, как будто шутя, переговори с Еленой Петровной... Понимаешь? Что бы она сказала, если бы я... гм... Честюнина смеялась до слез, слушая это робкое признание неопытного юноши. Эжен даже обиделся. -- Чему же ты смеешься, Мариэтта? Нисколько не смешно... Я говорю совершенно серьезно. Знаешь, я и имя придумал: Эллис... Ведь красиво? Вот ты ничего не замечаешь, а когда мы пьем вместе чай, я смотрю на неё и повторяю: "Эллис... милая Эллис... сердитая Эллис... дорогая, чудная, божественная Эллис!.." Если бы она только подозревала, как я её называю... ха-ха!.. А потом какой я сон на-днях видел... -- Чего же тебе еще нужно?.. Кажется, ты достиг уже вершины возможного на земле счастья... -- Мариэтта, ты смеешься над самым святым чувством... Я буду умолять тебя на коленях: переговори с ней... То-есть не говори прямо -- это глупо называть вещи своими именами, а так, попытай... Она говорит обо мне? -- Да, и очень часто... Удивляется, что ты такой шелопай. -- Боже мой, как я счастлив!.. Внимание погубило первую женщину. Свидание состоялось вечером в Румянцевском сквере, куда Анохин явился с портфелем. Дома он сказал, что едет в какую-то комиссию. Старик сильно изменился и смущенно проговорил: -- Маша, ты, конечно, догадываешься, почему я не бываю у тебя... Глупее положение трудно придумать. Помнишь, как в прошлом году мы мечтали это лето провести в Сузумье? А я должен тащиться за границу, в какой-то дурацкий Франценсбад... Еще раз глупо и нелепо. Ты, конечно, едешь на лето домой? -- Мне очень бы хотелось, дядя, но... -- Гм... да... понимаю. Катя мне рассказывала... Да, пожалуй, действительно, не совсем удобно. Эти романы между друзьями детства всегда так кончаются... А если он хороший человек, Маша? -- Я его не люблю, дядя... и никого не люблю. Да, кажется, и не в состоянии кого-нибудь любить... -- Ну, это, положим, пустяки... -- Нет, совершенно серьезно. И я так счастлива быть только самой собой... Что хочу, то и делаю, и никому не даю ни в чем отчета. Худо -- мое, хорошо -- мое... -- Но ведь это скучно, Маша?.. Старик подумал, взял её за руку и проговорил: -- И не выходи замуж... да. Самое благоразумное... У тебя есть святое дело, которое наполнит всю жизнь. Я понимаю... -- Дело делом, дядя, но я убедилась в том, что нужно иметь особую натуру для так называемого семейного счастья. А у меня именно этого и недостает... Ведь это величайшее счастье быть одиноким!.. Анохин посмотрел на племянницу неверящими глазами и тяжело вздохнул. Господи, если бы ему ответила этими словами его собственная дочь!.. Чего бы он не дал!.. Старая отцовская рана раскрылась, всё то, что молчалось и только думалось. -- Маша, где Катя?-- тихо спросил старик каким-то не своим голосом.-- Она мне зимой послала записку с Эженом... Мне кажется, что она ненормальна. Ты её давно видела? -- Не особенно давно... Если в ней есть что ненормальное, так это то, что она теперь замужняя женщина. Старик схватился за голову и глухо застонал. -- Замужняя женщина?.. О, господи... В следующую минуту он схватил Честюнину за руку и тихо проговорил: -- Я всё пережил, Маша... Для меня сейчас Катя, как покойница... да, живая покойница. Я знаю её характер и знаю, что ко мне она не обратится никогда, что бы с ней ни было. Она придет к тебе в минуту горя... Маша, заклинаю тебя всем святым, не оставляй её!.. Что нужно -- я всё сделаю для неё, но только, чтобы об этом никто не знал, а всех меньше сама Катя... Вот я сейчас сказал, что она умерла для меня, и соврал: для отца с матерью дети не умирают. И мне всё кажется, что она придет ко мне -- нет, не придет, а вспомнит. Я даже во сне слышу её голос... Она мне всё кажется маленькой, беспомощной, и я всё её защищаю от чего-то... -- Что же я должна делать, дядя? -- Всё, что нужно... А главное, не оставляй её. Ты мне дашь честное слово, Маша... Я тебе только одной верю, как простой и хорошей русской девушке. -- Я и без твоей просьбы, дядя, всё сделала бы... Ты меня, наконец, обижаешь. -- Нет, мне нужно слышать от тебя честное слово... Да? -- Честное слово, дядя... Я люблю Катю, как родную сестру. Она хорошая.... -- Хорошая? Вот в этом и вся её беда... Вся хорошая... Как отец я могу ошибаться, быть пристрастным, но -- боже!-- как я её люблю... Я постоянно думаю о ней, вижу её... Да нет, что тут говорить... Таких и слов нет, Маша. Они расстались очень грустно. Анохин начинал несколько раз прощаться и что-то припоминал еще. -- Она любит конфеты, Маша... ты как будто от себя приноси ей... -- Хороша -- Потом... да... Ах, да, она любит разные тряпки... Роскоши я не выношу, но... Если ей что-нибудь нужно... да... Одним словом, сделай всё, Маша. Старик ушел из сквера, пошатываясь, как пьяный. Честюнина проводила его со слезами. Какой чудный, хороший, простой старик... Ведь такой любви нет цены, и если бы Катя могла когда-нибудь понять ее! У Честюниной оставалось какое-то недоверие к Кате... Слишком было много в ней совсем неудобных порывов, подкупавших яркостью красок, но всё это были минутные вспышки, и нельзя было поручиться за следующий день. Вопрос о лете разрешился совершенно неожиданно. Во-первых, явился Крюков, бледный, больной, несчастный. Он разыскал Честюнину, чтобы передать ей работу у профессора Трегубова. -- Мне её давно обещали, теперь получил и не могу...-- объяснил он с грустной улыбкой.-- Вот и пришел предложить вам. Ведь вы с грехом пополам можете мараковать и по-французски и по-немецки? -- Попробую.... -- Работа не трудная, но требует большой аккуратности. Должен вас предупредить, Марья Гавриловна, что Трегубов человек очень требовательный, хуже всякого немца... Вообще жила. Да... Я у него работал и не обращал внимания. Пусть его ворчит и ругается... Говорят, у него печень вся в дырьях -- вот он и злится. Честюнина была рада этой работе, но маленькое затруднение получалось только в том, что Трегубов жил на даче в Озерках. -- Что же, и вы наймите себе там же комнатку,-- советовал Крюков.-- Место очень хорошее... -- Я знаю... Но ведь нужны деньги для дачи, а их у меня нет. Крюков подумал и совершенно серьезно проговорил: -- У кого же нынче есть деньги?.. Вот и у меня нет... Должен оставаться на лето в Петербурге, а доктора советуют ехать в Крым или в Ментону. Дураки... Дамы отнеслись с большим участием к положению больного Крюкова, особенно Елена Петровна. Они придумывали всевозможные средства, как бы его устроить на лето. Главное затруднение заключалось в том, что денег он не возьмет, а под видом работы помощи тоже не примет. Судили-рядили и в конце концов обрушились на Сергея Петровича. -- Ты -- мужчина и должен его устроить,-- решительно заявила Елена Петровна.-- Бегать по редакциям с рекламами умеешь, мирить жен с мужьями тоже. -- Что же я?.. Я, конечно, с большим удовольствием... Однако, Леля, при чем тут я? Должна быть, наконец, равноправность... -- Презренный и ничтожный человек!.. Эгоист... Если бы дело шло о какой-нибудь юбке... Мне совестно говорить!.. Сергей Петрович малодушно спасался за свой письменный стол и даже баррикадировал свою особу разными фолиантами. Мало ли бедных студентов и больных людей -- что же он может сделать? Это только женский мозг мог придумать, что именно он должен благотворить студенту, который вдобавок еще обругает его за непрошенное вмешательство. Даже Честюнина, всегда спокойная и выдержанная, заметила ему: -- Сергей Петрович, вы, конечно, придумаете что-нибудь... Мы с Еленой Петровной решительно ничего не могли изобрести. -- Марья Гавриловна, и вы?!. Что же, по-вашему, у меня две головы, десять, сто? А меня вы, вероятно, принимаете за Наполеона, волшебника, Чингизхана?
X
Выход нашелся сам собой. Честюниной приходилось ехать на дачу к Трегубову с Крюковым. Елена Петровна нашла, что Сергею Петровичу можно позволить подышать свежим воздухом один вечерок, и она внушительно посоветовала ему ехать с молодыми людьми. -- Я вполне доверяю тебя Марье Гавриловне... -- Как доверяют расстроенное фортепиано настройщику? Честюнина была тронута таким доверием и потащила за собой Елену. Петровну. -- Поедемте все вместе, Елена Петровна... Ведь можно же себе позволить всего один вечерок? Ну, сделайте это для меня... Елена Петровна несколько времени колебалась, точно её уговаривали поджечь дом или что-нибудь в этом роде, и только по зрелом размышлении согласилась. Дело в том, что, пока Честюнина и Крюков будут вести переговоры с Трегубовым, Сергей Петрович останется один. Да, совершенно один... Разве за такого человека можно поручиться? Просто, пойдет в парк и заблудится. -- Так я быть...-- согласилась наконец Елена Петровна. День был солнечный, теплый, хороший. Все четверо заметно оживились, потому что Крюкову пришла счастливая мысль ехать от самого Васильевского острова до Выборгской стороны на ялике. Это простое обстоятельство всех развеселило, и Сергей Петрович даже вспомнил с радости, что ведь он хорошо знаком с этим Трегубовым и постоянно встречается. -- Что же ты молчал до сих пор?
– - рассердилась Елена Петровна, то-есть, вернее сказать, хотела рассердиться, но Нева так красиво переливалась на солнце, мимо бежали так весело финляндские пароходики, яличник смотрел на господ и так весело-глупо улыбался, что сердиться было невозможно. Это хорошее настроение не оставляло всю компанию вплоть до Озерков, и, выходя из вагона, Сергей Петрович проговорил с некоторым изумлением: -- Отчего мне сегодня все женщины кажутся хорошенькими? Всем сделалось окончательно весело, и даже смеялась Елена Петровна. Ей дорогой пришла счастливая мысль, которую она сейчас же и сообщила Честюниной, именно, отчего не пристроить Крюкова к Сергею Петровичу -- стоит сказать только, что он запоздал с диссертацией и страшно спешит. А под видом работы можно и помочь ему совершенно незаметно. Честюнина одобрила этот план и прибавила, что можно даже так устроить, как будто Крюков делает одолжение. Он будет и завтракать и обедать у Брусницыных -- одним словом, отлично. -- Пока вы будете у Трегубова, я это всё устрою с братом,-- шепнула Елена Петровна.-- Он страшный эгоист, как все мужчины... Озерки только еще начинали застраиваться новенькими дачками, и молодая компания восхищалась каждой постройкой. Боже мой, есть же счастливцы, которые будут жить всё лето в сосновом лесу, будут купаться, будут кататься на лодках, будут дышать свежим воздухом и т. д. Им должно быть даже совестно немного, потому что другие лишены всего этого. Они раза два останавливались перед дачами и вслух мечтали. Кто будет жить на такой даче?
– - Он, вероятно, чиновник, а она хорошенькая глупенькая блондинка -- в последнем все были уверены. По утрам в дачном садике будет гулять кормилица с ребенком, а по вечерам на террасе будут винтить. В скверные дни она будет капризничать, жаловаться на судьбу, находить себя самой несчастной женщиной (потому что у соседей дачи лучше) и устраивать жестокие сцены своему чиновнику. -- Я почти вижу всё это...-- уверял Крюков.-- Потом у них не будет денег на переезд в город, и она будет ворчать... Особенно понравилась одна небольшая двухэтажная дачка, имевшая самый любезный, "приглашающий" вид, как выразился Крюков. -- Господа, зайдемте и посмотрим,-- предложил он, начиная уже школьничать.-- Другие могут же смотреть дачи, отчего же и нам не позволить такой роскоши... Будто мы одна семья: два брата и две сестры. -- Нет, будто две счастливых парочки,-- поправил Сергей Петрович.-- Mesdames, ваши руки... Пожалуйста, примите нежное выражение... Даже Елена Петровна не протестовала, подавая руку Крюкову. Когда явился дворник, всем хотелось расхохотаться. Сергей Петрович говорил неестественно громко, ковырял пальцем не высохшую хорошенько краску и задавал дворнику самые смешные вопросы, вроде того, откуда дует в Озерках ветер, нет ли бешеных собак, не играют ли соседи на флейте, не пьет ли запоем хозяин и т. д. Дворник понял, что господа шутят, надел фуражку и никак не мог ответить что-нибудь остроумное. Честюнина смеялась до слез и говорила Сергею Петровичу "ты". -- Шутки вы шутите, господа хорошие,-- прсговорил, наконец, дворник.-- А я человек обязанный, например, пред своим хозяином... значит, воопче... -- Ты это намекаешь о своем желании получить на чаек?
– - сурово спросил Сергей Петрович.-- Нехорошо, мой друг... Мы не желаем портить твоего характера. Когда они уходили, у Честюниной мелькнула счастливая мысль превратить шутку в действительность. -- А что, Сергей Петрович, если мы возьмем да и наймем эту дачу? В самом деле... Мы бы с Еленой Петровной поселились наверху, а вы с Крюковым внизу. Право, комбинация вышла бы не дурная. -- C'est le mot... Составился экстренный военный совет. Дача стоила сто рублей, что на четверых составляло по 25 рублей. За целое лето совсем не дорого. Елена Петровна была совсем согласна и противоречила только из принципа. -- Вы не забудьте, что от этого может зависеть судьба Крюкова,-- шепнула Честюнина. -- Я согласна...-- решила Елена Петровна. Брусницын сейчас же выдал дворнику задаток, и дело было кончено в каких-нибудь полчаса. -- Хорошие дела всегда делаются вдруг,-- философствовал Сергей Петрович.-- Кстати, в моем банке остается всего три рубля, господа, и, как на зло, мне хочется закусить, как и вам всем. Что мы будем делать? Все были в возбужденном состоянии, и всем казалось ужасно смешным, что у Сергея Петровича всего три рубля. Столько же нашлось у Честюниной, а у Крюкова и Елены Петровны вместе -- рубль. -- Господа, да ведь это целый английский банк!.. Ура!.. Мы даже можем позволить себе бутылку вина... Одним словом, получается зверство. Пока Честюнина и Крюков ходили к профессору, Елена Петровна занялась осуществлением своего плана. -- Я рада, что всё так случилось,-- говорила она.-- Крюков будет тебе помогать... -- Совсем мне не надо никакого Крюкова...-- протестовал Брусницын. -- Я сказала, что нужно... да... Тебе будет совестно ничего не делать, когда под носом будет помощник. Затем, я не знаю естественных наук, а он кое-что знает, потому что уже на третьем курсе... Брусницыну ничего не оставалось, как только согласиться. Если Елена Петровна хочет, то что же поделаешь?.. Крюков и Честюнина вернулись довольно скоро. Всё дело с профессором было покончено в несколько минут. Теперь можно было ехать домой. Но всем хотелось остаться еще в Озерках. -- Если бы где-нибудь пообедать...-- соображал Сергей Петрович.-- Но здесь нет ресторана... -- Нет, есть...-- вспомнила Честюнина.-- Пойдемте в театр. Я там бывала прошлым летом с Катей... Там всё найдем. Все обрадовались еще раз. Начинал уже мучить голод. Конечно, было бы лучше закусить где-нибудь прямо на травке или в сосновом лесу, но никому не пришло в голову запастись в городе всем необходимым для этого. Елена Петровна немного нахмурилась, но не спорила. До театра было вдобавок недалеко, и это служило до некоторой степени смягчающим обстоятельством. -- Теперь там никого нет,-- заметила Честюнина, точно желая оправдаться в незольной вине. Но ей пришлось сейчас же раскаяться. Когда вся компания вышла на террасу, где стояли ресторанные столики, первое, что бросилось в глаза -- был Эжен... Да, он сидел с какой-то дамой в самой невероятной шляпе и мужчиной в цилиндре. Эжен сразу узнал всю компанию и смело подошел прямо к Елене Петровне. -- Вот удивительный случай, Елена Петровна...-- бормотал он.-- Вы не откажетесь присесть за наш столик? Всё свои: сестра и зять. У них сегодня была репетиция, а потом мы устроились тут провести время до спектакля... Здравствуйте, Мариэтта!.. Сергей Петрович, как поживаете?.. Господа, милости просим... Я кончил экзамены и теперь похожу на верблюда, нагруженного золотом. Мутерхен по предварительному соглашению выдала мне целых три красных билета... Компания немного смутилась, но отступать было неудобно. Сергей Петрович уже здоровался с Катей, Честюнина тоже подошла к ней. Катя подошла к Елене Петровне, стоявшей в нерешительности, и проговорила: -- Елена Петровна, вы хотя и не особенно приятно удивлены этой встречей, но, надеюсь, не откажетесь посидеть с нами... -- Мне решительно всё равно...-- довольно сухо ответила Елена Петровна, рассматривая стоявший на их столике ананас и морозившуюся в мельхиоровом ведре бутылку шампанского. -- Вот и отлично... Я вам представлю сейчас своего мужа. Артист подошел своим журавлиным театральным шагом и отрекомендовался. Елена Петровна ответила ему не без ядовитости: -- Да, я много слышала о вас... как об артисте. Эжен трепетал за эту сцену и умоляюще смотрел на Честюнину, которая весело улыбалась. Первая неловкость этой неожиданной встречи скоро исчезла. Сергей Петрович всё время разговаривал с Катей, Эжен занимал Елену Петровну, Честюнина досталась великому артисту и Крюкову. Последний впал сразу в дурное настроение и с скрытым озлоблением посматривал на Эжена. -- Несчастный вертихвост...-- ворчал он. Катя смотрела с кошачьей ласковостью на Сергея Петровича и шептала вопреки всем светским приличиям: -- Возлюбленный, вы меня забыли совсем. А я опять думала о вас. -- Я тоже, Екатерина Васильевна. -- Муж знает, что я вас называю возлюбленным, и я сказала бы это громко, если бы не боялась вашей чучелки... Это ужасная женщина. -- Не ужаснее других... -- Возлюбленный хочет быть злым... Посмотрите на Эжена. Ха-ха... Он без ума влюблен в чучелку... А вы не замечали?.. Братья в этом случае разделяют участь обманутых мужей и узнают горькую истину последними... Импровизированный на скорую руку обед прошел почти весело, если бы это веселье не отравлялось присутствием Крюкова. Он молчал и смотрел на всех с уничтожающим презрением, как огорченный в лучших чувствах философ. Честюнина с тревогой посматривала на Крюкова и начинала опасаться, как бы не вышло какого-нибудь неприятного инцидента. -- Что вы сидите букой?-- шепнула она ему. -- Чему же мне радоваться? -- Будьте, как все другие... -- Благодарю вас... И без меня достаточно кавалеров, как ваш двоюродный братец. Обезьяна какая-то... -- Не злитесь... Он немного шелопай, но не такой злой, как вы. В этот момент случилось нечто такое, что всех повергло в изумление. Эжен истощил все усилия, угощая свою даму -- шампанского она не пила, к ананасу отнеслась довольно равнодушно. И вдруг после обеда Эжен предложил ей руку, и они отправились вдвоем в сад. Сергей Петрович изумленно посмотрел на Честюнину, а Катя сделала вид, что аплодирует. Возмущенный Крюков демонстративно поднялся, чтобы уйти, но его удержала Катя. -- Злючка, куда?... Возлюбленный,-- я теперь могу вас называть так громко,-- объясните этому господину, что всё можно извинить, кроме бестактности. Манюрочка, возьми его за ухо... Крюков, будемте пить шампанское, а Эжен, всё равно, не заплатит. Все улыбающимися глазами следили за гуляющей вдали оригинальной парочкой, и только один Сергей Петрович понимал, что сестра устроила демонстрацию лично ему. Кажется, и Честюнина начинала об этом догадываться...
XI
В Петербург компания возвращалась уже впятером: присоединился на станции Эжен, преподнесший Елене Петровне чудный букет. Это внимание сконфузило девушку, не привыкшую к таким любезностям. Случилось как-то так, что еще в вагоне вся компания разбилась -- первым ушел в уголок Сергей Петрович, чтобы помечтать о Кате с закрытыми глазами (он повторял про себя: "возлюбленный", и улыбался), Крюков утащил Честюнину в другое отделение, чтобы не видеть Эжена, и Елена Петровна незаметно осталась с глазу на глаз со своим кавалером. Но последнее её не смущало больше. Ей было как-то хорошо и немножко стыдно. -- Говорите мне что-нибудь смешное, Эжен... Нет, придумайте самую большую глупость, какую вы только знаете. -- Очень просто, Елена Петровна: взгляните на меня... Глупее ничего нельзя придумать. Если бы вы знали, как я всё время стараюсь придумать что-нибудь умное и -- увы!-- напрасно... -- А вам хочется быть умным? -- Сейчас -- да... -- Это, кажется, комплимент, если не ошибаюсь? Нет, это напрасно... Вы что-нибудь в другом роде. У меня явилась какая-то жажда слушать глупости... -- И вы находите, что я могу быть в этом отношении на высоте положения? -- Да ведь говорите же вы глупости другим женщинам, ну, и представьте себе, что я тоже другая женщина. -- Не могу... -- Вы хотите играть в милого мальчика? Елена Петровна почувствовала вдруг, что у неё горит лицо и что ей нечем дышать. Она высунулась в окно и подставила лицо навстречу ветру... Как хорошо лететь с такой быстротой, когда охватывает еще неиспытанная теплота. Елена Петровна совершенно не знала, что такое жить для себя, и с удивлением смотрела на Эжена. Потом у неё осталось в памяти, что букет дурманил ей голову своим ароматом,-- Эжен понимал ботанику только в такой форме. -- Зачем цветы так бессовестно красивы?-- тихо говорила Елена Петровна, пряча лицо в букете. -- Это их профессия... -- Зачем они так быстро вянут? -- Это их судьба... -- Нет, это просто глупо... И как всё быстро... Нет, я хотела сказать совсем не то. То, что ей хотелось высказать, так и осталось невысказанным. Она только посмотрела из-за цветов на Эжена и подумала, что ведь этот шелопай Эжен совсем красивый. Правда, во взгляде есть что-то нечистое, потом привычка улыбаться самоуверенно,-- за этим стоял целый рой легких побед и тех милых шалостей, которые так легко прощаются мужчине. Елену Петровну точно что кольнуло... Пред ней пронесся целый рой красивых молодых женщин, которые целовали вот эту беспутную голову и были счастливы минутой обладания. Да, их было много... В следующую минуту ей показалось, что её букет составлен не из цветов, а из таких головок, и она швырнула его в окно. Эжен был огорчен, точно Елена Петровна вместе с букетом выбросила и его в окно. Её лицо сделалось опять серьезным и строгим, а он опять изнемогал, напрасно стараясь придумать что-нибудь умное. Впрочем, поезд подходил уже к станции. По сторонам мелькали огороды с капустой, какие-то дурацкие сараи, будки и семафоры. На станции все сошлись вместе. Эжен почувствовал, что Елена Петровна взглянула на него вопросительно, и сразу понял, в чем заключается этот немой вопрос. Во-первых, он не предложил руки своей даме, а во-вторых, когда они подошли к пристани финляндского пароходства, Эжен проговорил: -- До свиданья, господа... -- Да ведь тебе с нами по пути?-- удивилась Честюнина. -- Нет, мне еще нужно проститься с одним товарищем, который завтра уезжает... Елена Петровна отвернулась и с улыбкой смотрела прищуренными глазами на рябившую в глазах зыбь Невы. Нет, этот Эжен, положительно, умный шелопай... Он понял её немой взгляд и жертвовал собой. -- Я тоже остаюсь...-- заявил Крюков сурово.-- Меня ждет Парасковея Пятница. Она, вообще, бдит... Пароход отчалил, оставляя за собой двоившийся след, точно посеребренный лунным светом. Было уже около десяти часов, и на Петропавловской крепости уныло звонили куранты. Эжен стоял, провожая глазами быстро удалявшийся пароход. Крюков тоже стоял, мрачно выжидая, когда уйдет эта проклятая обезьяна. -- Вам в которую сторону?-- с изысканной вежливостью осведомился Эжен. -- А вам в которую?-- грубо ответил Крюков. -- Мне как раз напротив... Эжен поклонился и зашагал по набережной к клиникам, соображая дорогой, куда бы ему, в самом деле, провалиться на этот вечер. Пройдя несколько сажен, он оглянулся -- Крюков всё еще стоял у пристани и смотрел вслед пароходу, который превращался в одну черную точку с яркой звездой... -- Эге, братику...-- бормотал Эжен.-- И все, братику, мы, мужчины, круглые дураки. Хха... Ты вот стоишь и мечтаешь о голубых глазах Мариэтты, а она ни о чем не думает. Впрочем, всё это вздор... Милая, дорогая Эллис!.. Остановившись, Эжен послал воздушный поцелуй всему "легкому финляндскому пароходству", которое уносило теперь и его счастье и всё его будущее. Крюков выждал, когда Эжен совершенно скрылся из виду, и медленно побрел к себе на Сампсониевский проспект. Он, действительно, думал о Честюниной, думал и сердился. Да, зачем она знается со всеми этими шелопаями, до Сергея Петровича включительно? Серьезную девушку такие люди не должны интересовать... Всю дорогу, пока Крюков шел до своей квартиры, у него не выходил из головы Эжен, как иногда не выходит из памяти какой-нибудь дурацкий мотив или еще более дурацкая фраза. -- Тьфу! Чорт...-- ругался Крюков, отплевываясь. Брусницыны и Честюнина возвращались молча, занятые каждый своими мыслями. Елена Петровна смотрела на реку, плотно сжав губы. У неё на лице явилось обычное сдержанно-недовольное выражение, которое так было знакомо Сергею Петровичу. Он как-то начинал себя чувствовать виноватым, когда Елена Петровна так задумывалась. Но сейчас он ошибался относительно причины недовольства и был бы очень удивлен, если бы мог видеть ход её мыслей. Елена Петровна была недовольна собой, переживая мучительное чувство какой-то особенной пустоты. Её раздражало присутствие брата и Честюниной, а с другой стороны -- она совсем не желала оставаться одной именно сейчас. -- Я хочу чаю...-- заявил Сергей Петрович, когда они поднимались по лестнице в свою квартиру. -- Чаю?-- машинально повторила Елена Петровна, точно просыпаясь.-- Мы всегда в это время пьем чай... Вот и Марья Гавриловна не откажется. -- Я с удовольствием, господа... За чаем говорили об Озерках и о нанятой даче. Относительно последней теперь все считали долгом удивляться. Ведь поехали совсем не за тем, чтобы искать дачу, а тут вдруг точно всех охватило какое-то дачное безумие. -- Тебе, может быть, не нравится, Леля, что Катя с мужем тоже будут жить лето в Озерках?-- спрашивал Сергей Петрович. -- Ах, мне решительно всё равно... Да и какое мне дело до них? Пусть живут, где им нравится. Я буду рада, если тебе будет весело... Кстати, я давеча наблюдала эту Катю и, право, отказываюсь понять, что тебе может в ней нравиться. Прежде всего, она какая-то вся неестественная... Даже больше -- каждый взгляд лжет, каждая улыбка тоже. -- Ты ошибаешься, Леля...-- смущенно объяснял Сергей Петрович.-- В ней именно есть непосредственность, жизнь и правда, а эти качества действуют неотразимо. -- Я всё-таки ничего не понимаю. Елена Петровна чувствовала себя немного усталой и ушла спать раньше обыкновенного. Ей почему-то своя комната показалась меньше, чем была раньше, и она с удивлением посмотрела кругом. Обстановки, в собственном смысле, не было, как в монашеской келье,-- её заменяла дорогая простота в английском стиле. Улегшись в постель, девушка долго не могла заснуть. В голове без конца тянулись самые разнообразные мысли, и девушка опять вспомнила Эжена, который по одному ее взгляду понял, что она не желает, чтобы он её провожал. Вдруг ей пришла одна мысль, которая заставила её сесть на кровати. -- Да ведь он хороший... совсем хороший... Девушка чувствовала, что она даже в темноте краснеет, что ей опять делается душно, что на глазах слезы, что что-то неиспытанное и громадное охватывает её и что она всех любит, даже эту неестественную Катю. -- Боже мой, что это делается со мной? Я схожу с ума... Она бросилась в подушку головой и глухо зарыдала, счастливая собственными слезами.
XII
Профессор Трегубов называл себя корректным человеком. Он был еще молод, но устроил у себя самый строгий режим. Его жена ходила на цыпочках, когда он работал. Это была не работа, а священнодействие. Профессорский день был размерен с такой точностью, как последние минуты умирающего. Он вставал ни раньше, ни позже, как ровно в шесть часов тридцать минут. На ванну и туалет полагалось ровно двадцать четыре минуты, на то, чтобы выпить два стакана молока с эмской водой (непременно маленькими глотками, как говорит последнее слово науки) ровно шесть минут, на прогулку в садике ровно пятнадцать минут, а затем ровно в семь часов пятнадцать минут профессор садился за работу, и весь дом замирал до завтрака, когда он позволял себе посвятить двенадцать минут детям. -- В месяц это составит триста шестьдесят минут,-- высчитывал он.-- То-есть, другими словами, шесть часов, а в год получится семьдесят два часа или трое суток... Кажется, достаточно? И т. д., и т. д., и т. д. Но, несмотря на все эти злоухищрения, профессор Трегубов постоянно был недоволен собой. Во-первых, ему вечно казалось, что другие работают больше его, а во-вторых, что он неизлечимо болен. Все знаменитости осматривали его, выслушивали, взвешивали, применяли все последние приемы самого точного диагноза и ничего не находили, а он только вздыхал, делал грустное лицо и говорил: -- О, наука еще так несовершенна... Честюнина должна была приходить на работу ровно в девять часов и получала отпуск ровно в час. Раз она опоздала на целых семь минут, и профессор показал ей свои часы. -- Вы взяли у меня ровно семь минут моего рабочего времени,-- объяснил он с зловещим спокойствием.-- Если это будет повторяться каждый день, то в месяц составит ровно двести десять минут, а в год... Впрочем, может быть, вы были больны? -- Нет, профессор, я просто проспала... Он смерил её с ног до головы с молчаливым презрением, как существо низшей породы, и только пожал плечами. Если каждый будет просыпать семь минут его рабочего времени, это составит в день, месяц, год и т. д. Занятия у профессора были несложные и сами по себе не составляли особенного труда. Честюниной приходилось делать переводы из разных иностранных источников, переписывать, писать под диктовку (последнее полагалось в самом конце, когда профессорский мозг переполнялся отработанной кровью) -- вообще особенно трудного ничего, но она уходила каждый раз страшно утомленная. Это утомление начиналось уже с первого момента, когда она переступала порог профессорского кабинета. Она как-то не могла дышать свободно в присутствии великого подвижника науки и чувствовала себя точно связанной по рукам и ногам. Ей казалось, что она вступает в какую-то ученую тюрьму, и она радовалась, как ребенок, когда оставляла её. Господи, ведь есть еще и зелень, и голубое небо, и разносчик, который орет благим матом, и стаи воробьев, и всё то, что составляет жизнь. Домой приходила Честюнина вся разбитая, озлобленная и несчастная, Елена Петровна встречала её с особенным участием, как больную. -- Это какой-то великий инквизитор,-- жаловалась Честюнина. -- Что же он такое делает? -- Ничего дурного. Но я его боюсь... Это нельзя объяснить, а нужно испытать. Настоящая пытка. Но зато как хорошо было у себя дома, в своем маленьком углу. Жизнь на даче в Озерках устроилась как-то особенно хорошо, а главное -- весело. Никто не заботился об этом веселье, и всё-таки было весело. Елена Петровна помирилась даже с Катей, которая тоже поселилась в Озерках. Потом бывал постоянно Эжен и разные артисты. Крюков долго не мог "переваривать" Эжена, но потом смирился, как мирятся с любимой мозолью. Днем все работали, а вечер полагался на отдых. Интереснее всего было то, как Крюков помогал Сергею Петровичу. Редкий день обходился без горячего ученого спора. Оба горячились, начинали кричать и говорили друг другу иногда очень неприятные вещи, требовавшие дипломатического вмешательства "третьей державы" в лице Елены Петровны. Она выслушивала подробное изложение ученого состязания и говорила: -- Вы, господа, оба неправы, к сожалению... Я могу вам посоветовать стакан холодной воды. Обе стороны, конечно, обижались на "третью державу" и переносили неудовольствие уже на неё. Впрочем, до открытого бунта дело еще не доходило, и стороны ограничивались тем, что потихоньку друг от друга жаловались Честюниной. В качестве больного, Крюков находился на особых условиях и страшно этим возмущался. -- Вы, кажется, хотите сделать из меня богадельщика?!
– - дерзил он ухаживавшим за ним дамам.-- Представьте себе, что я нисколько не нуждаюсь в ваших вниманиях... Дамы выслушивали все эти дерзости, но продолжали себя вести самым непростительным образом. За обедом лучшие куски оказывались на тарелке Крюкова, утром невидимая рука ставила на окно его комнаты кувшин молока, за завтраком появлялись его любимые ягоды с густыми сливками. Вообще в Озерках водворилась какая-то атмосфера любви, не захватывавшая только одну Честюнину. Последней, наоборот, было даже неприятно, что Крюков время от времени оказывал ей некоторые знаки внимания. Она не желала никаких волнений и была счастлива собственным одиночеством. Особенно она боялась далеких прогулок, какие любила устраивать Катя. Отправлялись обыкновенно вшестером: Катя с Сергеем Петровичем, Елена Петровна с Эженом, а на её долю доставался Крюков. Они бродили по сосновому лесу, катались на лодках, устраивали на траве завтраки и вообще веселились. В одну из таких прогулок Крюков был особенно мрачен и старался не смотреть на свою даму. -- Вы, кажется, изволите на меня сердиться?-- заметила наконец Честюнина.-- Позвольте узнать, по крайней мере, чем я могла огорчить вас? -- Вы? Вы слишком много о себе думаете... У меня могут быть свои личные причины... -- Именно? -- Если хотите непременно знать... да... У меня есть страшный враг, который отравляет мне жизнь, и этот враг я сам. Теперь вы довольны? -- Ну, это пустяки... Простая мнительность, которую каждый из нас испытал в той или другой форме. -- Очень хорошо. Охотно допускаю, что каждый по отношению к самому себе может быть очень пристрастным судьей. Да... Но вот, например, как вы смотрите на меня? -- Во-первых, в такой форме нельзя предлагать вопросов... В положительном смысле ответ будет лестью, в отрицательном -- оскорблением, и в том и другом случае не достигает своей цели. -- Нет, это увертка, Марья Гавриловна... Мне необходимо знать ваше мнение. -- Хорошо, я вам его сообщу... послезавтра. -- Я буду ждать... во всяком случае, я не шучу. То, чего боялась Честюнина, начиналось. Она знала, к чему ведут подобные сцены, и старалась избегать Крюкова, что, живя на одной даче, было сделать довольно трудно. Наступил и роковой день. Честюнина хотела даже сказаться больной и просидеть целый день в своей комнате, но потом устыдилась такого малодушия и сама предложила Крюкову кататься вдвоем на лодке. Он видимо волновался и старался не смотреть на неё. Ей сделалось даже жаль его. Оба молчали, пока лодка не достигла середины озера. Крюков бросил весла и вопросительно посмотрел на свою даму. -- Вы, кажется, хотите непременно слышать мое мнение? -- О, да, непременно... -- Одно условие: не обижаться. -- Я слушаю... -- Смотрите, не сердиться... Итак, я считаю вас очень хорошим мальчиком, которому еще нужно много-много учиться. Мужчина определяется гораздо позднее женщины, и из хорошего мальчика может выйти очень неудачный мужчина. Я смотрю на жизнь очень требовательно и считаю величайшим достоинством уменье владеть самим собой. Никто, конечно, не застрахован от ошибок и увлечений, особенно в известном возрасте, но это еще не значит, что их необходимо повторять целую жизнь. Да... Я говорю банальные вещи, и вам скучно меня слушать, но, к сожалению, я права. Вывод следующий: по моему мнению, вы еще только на дороге к необходимому совершенству... -- И только? -- Кажется, достаточно? -- Да, совершенно... Он взялся за весла. Она видела, как у него затряслись губы и он напрасно старался подавить охватившее его волнение. Ей сделалось его жаль. Бедный, хороший мальчик... -- А что вы думаете о самой себе?-- спрашивал Крюков, когда они возвращались домой.-- Себя-то вы, вероятно, считаете вполне определившейся? -- Да... к сожалению. Я себя считаю неудачницей... Почему и как это случается, но таких людей все мы видали. Я говорю специально о личной жизни... Но я думаю, что, кроме личной жизни, есть еще и другая, и думаю, что можно совершенно обойтись без так называемого личного счастья. Бог с ним совсем... Вот сейчас, например, ведь я совершенно счастлива и ничего лучшего не желаю. А это, знаете, как называется? Сво-бо-дой... Свободой от самого себя. Через день Честюнина получила самое удивительное письмо, которое начиналось так: "Никто и никогда меня еще так не обидел, как вы, Марья Гавриловна... Вы знаете, о чем я говорю. Да, я в ваших глазах мальчишка, и мне тем тяжелее страдать, как могут страдать только определившиеся настоящие мужчины. Моя жизнь разбита и разбита той рукой, которую я боготворил. Вы посмеетесь над этими строками и будете еще раз правы, потому что любовь не знает пощады, у неё нет забвения"... И т. д. "И даже недостает смысла...-- невольно подумала Честюнина.-- Ах, бедный мальчик!" Всё это выходило очень глупо, совершенно нарушая установившийся порядок жизни. Честюниной тяжело и неловко было встречаться с Крюковым, и вместе с тем она не могла уехать из Озерков, потому что была привязана работой. В минуту какого-то отчаяния она призналась Кате во всём, не называя Крюкова по имени. -- И не называй: я знаю его...-- ответила Катя.-- Я могу тебя удивить еще больше... Эжен сделал чучелке формальное предложение, и оно благосклонно принято. Но пока это величайший секрет... Представь себе эту счастливую парочку: Эжен и чучелка. Я чуть не умерла от смеха...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Нет ничего печальнее, когда жилой дом пустеет, когда молодые силы отливают из него и остаются одни старики. Но еще печальнее, когда старики не умеют жить именно стариками, что чаще всего встречается в Петербурге. В столицах возрасты как-то сглаживаются, и самая старость делается понятием относительным, тем более, что столичная молодежь носит в себе печать преждевременной старости. В собственном смысле слова столицы не знают тех годовых праздников, которые так лихорадочно переживает провинция и точно так же не знают счастливой и беззаботной юности, как не знают уравновешенной и спокойной старости. Последняя здесь сказывается каким-то озлоблением, гнетущим унынием и общим разложением. Именно такую пору переживали теперь "предки", когда навсегда ушла Катя и Эжен женился. Елена Федоровна перенесла еще бегство Кати, потому что не любила дочь, но Эжену она не могла простить его женитьбы на Брусницыной. Последнюю она иначе не называла, как "старой кожей", потому что Елена Петровна была старше Эжена года на два, что, с точки зрения Елены Федоровны, было непростительно. Для неё было ясно одно, что эта коварная "старая кожа" навсегда погубила блестящего юношу, который имел все данные для карьеры невпример прочим. -- Для полноты картины остается только умереть мне,-- повторяла Елена Федоровна мужу.-- Ведь я понимаю, что всех связываю... Родная дочь убежала из дому, сын погубил себя, наконец я мешаю тебе. Пожалуйста, не спорь... Нынче ведь это принято, что молодые люди женятся на старухах, а старики на подростках. И ты женишься на какой-нибудь стриженой курсистке... -- Елена, что ты говоришь?-- возмущался Василий Васильевич. -- Говорю только то, что есть. Ты видишь, я нисколько не волнуюсь. На вещи нужно смотреть трезво, и я себя не обманываю. Да... Ты думаешь, такая стриженая не понимает, что в двадцать лет приятно быть генеральшей? Даже очень хорошо понимает... Я-то уж давно сыта своим генеральством, а стриженой любопытно. Извини, что о таком деликатном предмете выражаюсь немного вульгарно. Я совсем не желаю тебя оскорблять... Что было говорить на это? Елена Федоровна демонстрировала свои мрачные мысли какими-то таинственными сборами, как собираются в дальнюю дорогу, что-то такое записывала, высчитывала, прибирала и вообще приводила в самый строгий порядок. В переводе это означало: когда "стриженая" займет мое место, она увидит, как нужно жить порядочной женщине, которая для мужа является верным другом и настоящей помощницей. Все эти приготовления делались с самым зловеще-спокойным видом, и Елена Федоровна разнообразила их такими сценами. -- Базиль, вот в этом отделении буфета лежит столовое серебро... Пожалуйста, не забудь. Столовое белье уложено в маленьком комодике... Мои вещи отдельно: я не желаю, чтобы стриженая носила мое белье и мои платья. Извини за откровенность, но лучше сказать вперед, чтобы потом не было недоразумений... Как ни привык Василий Васильевич к разным выходкам жены, но в последнее время их совместная жизнь сделалась невозможной. Он терял голову и не знал, кто сходит с ума,-- жена или он сам. Сначала он объяснял всё неудачными семейными комбинациями, потом вечными женскими нервами, и наконец всякий источник объяснения исчерпался. Что можно было тут сказать? Он чувствовал себя самим собой только вечером, когда дневная пытка кончалась и он мог уйти к себе в кабинет. Ему делалось совестно, что он с радостью уходил на свою службу и мог там оставаться до обеда, а затем по вечерам куда-нибудь в комиссию. Но всё-таки оставалось целых три свободных часа. Это было самое проклятое время. Елена Федоровна в течение утра успевала придумать ему какой-нибудь новый сюрприз и потом тянула жилы с искусством великого инквизитора. Но нет такого положения, в котором не было бы своего утешения. Так и тут. Василий Васильич припомнил, что и у других жены не лучше, значит, на людях и смерть красна. Это было очень постыдное утешение, но другого выхода не предвиделось. Как старик себя ни сдерживал, но раз не вытерпел и вспылил. -- Елена, это не жизнь, а пытка... Ты только поставь себя на мое место и подумай, что делаешь. Право, я ничем не заслужил такого отношения к себе... Я домой являюсь в роли какого-то преступника, осужденного на бессрочную каторгу. -- Вот видишь, как я права,-- ответила Елена Федоровна.-- Когда из дома делается каторга, тогда... Одним словом, другая женщина могла бы сделать тебя счастливым. -- При чем тут другая? Достаточно одной... О, господи! Какая это мука так жить, как живем мы... -- О чем же я говорю, Базиль? Ведь я понимаю отлично, что лишняя в этом доме... Напрасно ты горячишься. Будем называть вещи их настоящими именами... -- Знаешь, Елена, всё это отчего происходит? Причина самая простая... Тебе просто нечего делать, вот ты и придумываешь разные глупости. Извини, я тоже говорю правду, если на то пошло. Елена Федоровна выслушала всё это с ангельской кротостью и только заметила: -- Ты прав, Базиль. Совершенно прав... Но тебе следовало жениться не на девушке из общества, а на кухарке. Кажется, уж достаточно занята работой, чтобы беспокоить других. Вон стриженые всё хлопочут о труде, о работе -- каждая кухарка давно разрешила этот сложный вопрос. Одним словом, мы отлично понимаем друг друга... -- Совсем не то, Елена... Впрочем, что же я говорю с тобой -- разве ты можешь понять самую простую мысль? -- Вы слишком вежливы и даже великодушно лишаете меня понимания. Конечно, Василий Васильич очень скоро раскаялся в своей вспыльчивости, и Елена Федоровна уже по праву приняла вид жертвы в окончательной форме. Она теперь ходила каким-то расслабленным шагом, говорила монашеским полушопотом, страдальчески опускала глаза и начала читать какие-то душеспасительные книги. Но всё, что относилось к нему лично, не удивляло Василия Васильича, а его огорчали отношения жены к детям. Если бы не она, он давно бы простил всё Кате, не говоря уже об Эжене, которого не считал совсем виноватым. Елена Федоровна потребовала от мужа категорического обещания, что он не будет иметь ни явных, ни тайных свиданий с детьми. -- А если я их встречу где-нибудь случайно?-- спрашивал Василий Васильич. -- Такие случайные встречи бывают только у тех, кто их желает. Считаю долгом предупредить тебя об этом... Это было самое тяжелое условие, тем более, что Елена Петровна очень нравилась Анохину. Именно такую жену и нужно было Эжену. О сыне и дочери Василий Васильич узнавал только случайно, когда время от времени встречал на улице Честюнину. Впрочем, он скоро догадался, что она нарочно его поджидает, чтобы рассказать что-нибудь новое о Кате или Эжене. -- Вы теперь Эжена и не узнаете,-- рассказывала она.-- Совсем другим человеком сделался... -- Надолго, Маша?-- сомневался старик. -- Я думаю, что навсегда... Недаром есть поговорка, что женится -- переменится. Василий Васильич только вздыхал. Он как-то боялся верить теперь чему-нибудь хорошему, если дело касалось его семьи. Ведь это только другие умеют жить по-человечески, а не Анохины. Он даже не расспрашивал Честюнину о детях, точно боялся услышать что-нибудь дурное. Эта убитость делала старика таким жалким и беспомощным. Раз -- это было уже в конце зимы -- Честюнина встретила дядю с таким лицом, что он невольно её спросил: -- Что-нибудь случилось, Маша? -- Да... Но не бойтесь, дядя, я ждала вас с хорошими вестями: готовьтесь скоро быть дедушкой. В первую минуту Анохин даже не понял, что ему говорила Честюнина, а потом точно испугался.
– - Неужели Катя?..-- прошептал он. -- Нет, Елена Петровна... Она это скрывала до последней возможности. И представьте себе, она ужасно боится Елены Федоровны... -- Да, да, понимаю... -- Всё-таки следует предупредить будущую бабушку. Эжен приходил ко мне уже несколько раз и умолял повести переговоры с "предками"... -- Ах, не нужно, не нужно... Я это, Маша, как-нибудь сам устрою. Ведь не съест же она меня... Ну, а что Эжен? -- Рад, конечно... Ног под собой не слышит и тоже всё о "предках" говорит. Вы его теперь не узнаете, дядя... Так смешно смотреть на них. Оба ничего не знают, волнуются, и оба счастливы до глупости. Всё отравляет только мысль о "предках"... Ввиду такого экстренного обстоятельства я готова отправиться к Елене Федоровне в качестве парламентера. -- О, нет, нет... Она в таком состоянии, в таком... Одним словом, я боюсь, что она сошла с ума. Ах, боже мой, боже мой, вот положение... Маша, кланяйся Елене Петровне и скажи... нет, ничего не говори. Нет, скажи, что видела меня и что я её благословляю... Эта новость как-то совершенно изменила Василия Васильича. Он никак не ожидал, что она произведет на него такое захватывающее и подавляющее впечатление. Боже мой, что значат его личные огорчения, семейные сцены и всяческие неприятности, когда готовится величайшее событие: ведь с каждым человеком родится и умирает вселенная, как сказал Гейне. Он теперь посмотрел на себя и на жену совершенно другими глазами. Ему сделалось даже её жаль. Ведь она мучится сама... Жизнь -- величайшая тайна, зачем же её отравлять по каплям? Каждый день -- величайшее чудо, зачем же его затемнять? Василий Васильич думал без конца и улыбался. Боже мой, вот явится на свет маленькое существо, и всем сделается легко, потому что всё хотя на одно мгновение очнется от давящей житейской суеты и хоть на одно мгновение все будут охвачены сознанием величия жизни. Больше он не боялся жены. Для него было теперь всё ясно. Это было за обедом, когда Василий Васильич объявил Елене Федоровне решающую новость. Он проговорил спокойно и твердо: -- Наш Эжен скоро будет отцом. Поздравляю тебя... Елена Федоровна только подняла брови. Её поразил тон, каким заговорил с ней муж. А он смотрел на неё и улыбался. -- Да-с, я буду скоро дедушкой... Она демонстративно поднялась из-за стола и ушла к себе в комнату, а он провожал её улыбавшимися глазами. "Сердись, сердись, матушка,-- думал Анохин.-- Он-то ведь не спросит тебя ни о чем... Хе-хе!.. Эти надо мной легко тебе ломаться, а ему всё равно. Да..." Анохин был убежден, что явится именно он, а не она, и опять улыбался, счастливый собственной уверенностью. Ему теперь было всё равно, что бы ни говорила и что бы ни делала жена. Потом он удивлялся самому себе, что еще вчера не находил места в собственном доме, подавленный настроением жены. Как всё это глупо и нелепо... Если бы он не обращал внимания на её выходки, то ведь ничего бы и не было, а он волновался, выходил из себя и даже устраивал сцены. И представьте себе, что никому, решительно никому этого не нужно... Жизнь так проста, и можно прожить, право, недурно. Ему вдруг захотелось утешить, успокоить жену, сказать ей что-то такое хорошее, теплое, любящее, чтобы и она прониклась тем же настроением, каким сейчас был полон он. -- Ты, кажется, с ума сошел, мой милый,-- сухо заметила Елена Федоровна, когда муж в её присутствии предался самой шумной радости.-- Тебе нужно посоветоваться с психиатром... -- С кем угодно... Я даже готов расцеловать всю коллегию психиатров, всю медицинскую академию... Я даже посмотрел давеча на себя в зеркало и, знаешь, заметил, что у меня в лице явилось что-то такое... вообще солидное. И вдруг: дедушка! Ты только представь себе эту фигуру... ха-ха!.. "Дедушка! Дедушка!.." Есть. Понимаешь?..
II
Утром на другой день Анохин проснулся в таком радостном настроении, что решил первым делом не итти на службу. Это случилось с ним еще в первый раз, что без всякой "уважительной причины" он не пошел на службу. -- Да, здоров и не пойду...-- думал он вслух, точно с кем спорил.-- Возьму и не пойду. Ха-ха... Что вы с меня возьмете? Его превосходительство господин действительный статский советник не желает итти на службу... Вы думаете, он болен -- ошибаетесь, милостивые государи. К чаю Елена Федоровна обыкновенно не выходила, а тут вышла, кислая, усталая, озлобленная. Василий Васильич поцеловал у неё руку и посмотрел улыбающимися глазами. -- Вам весело?-- кисло спросила она.-- О, я вполне понимаю вашу радость, которую вы столько времени и так искусно скрывали... Когда я умру, тогда вы... -- Никто не умрет, Елена... Мы с тобой будем бессмертны, потому что у нас будет внук. Назовем его Ванькой... Иван Евгеньич Анохин... Нынче всё Вадимы, да Евгении, да Борисы, а я хочу, чтобы был Ванька. Понимаете, сударыня, что сие значит? А я сегодня на службу не пойду... Не хочу, и конец делу. Его превосходительство загулял... Елена Федоровна слушала мужа и не верила собственным глазам. Базиль, действительно, помешался. И на чем может человек свихнуться -- удивительно! Это уже настоящий "пунктик", как говорят модные дамские доктора. Она осторожно сделала мужу небольшой экзамен и убедилась, что во всем остальном он нормален, за исключением своего пунктика. -- Знаешь, что я сделаю, старуха?-- говорил Василий Васильич, кончив чай.-- Ни за что не угадаешь... да. Возьму и пойду гулять. Хорошо? -- Как гулять? -- Да так... Надену шубу, калоши, шапку и пойду гулять, чорт возьми. Ведь другие гуляют, и я хочу гулять. Отчего, в самом деле, я не могу гулять? "Он совсем готов..." -- с ужасом думала Елена Федоровна. У неё сейчас же составился план, как она устроит консилиум психиатров, и по пути придумала уже себе соответствующий костюм, костюм женщины, подавленной семейным несчастьем. -- Ты не замечаешь во мне ничего особенного?
– - спрашивал Василий Васильич горничную Дашу, когда она в передней подавала ему шубу. -- Никак нет-с, барин... Тот же вопрос был предложен швейцару Григорию, который оказался находчивее Даши и сделал вид "человека", уверенного, что ему дадут на чай. Барин отвалил ему целую рублевку и почему-то сказал: -- А ты, братец, старайся... -- Вот как стараемся, ваше высокопревосходительство. Значит, завсегда готовы... "А ведь этот Григорий хороший человек,-- подумал Анохин.-- Разве швейцар не может быть хорошим человеком? Даже очень просто... И горничная Даша тоже хорошая. Нужно ей дать на булавки, а то узнает, что швейцару "дадено", и будет дуться на барина". Василий Васильич вообще не выносил недовольных лиц. На улице Анохин встретил лихача Ефима, -- он тоже оказался хорошим человеком, хотя ему и приходилось платить за Эжена и за Катю. -- Ну что, Ефим? Как поживаешь? -- Покорнююще благодарим, ваше превосходительство... Анохин пошел пешком прямо к Николаевскому мосту, и Ефим удивлялся, что хороший барин взял не ту "линию". Зимнее утро было такое хорошее, бодрое, с легким снежком. По тротуарам сновала разная утренняя публика, оживленная морозцем. Анохин вглядывался в лица и удивлялся, что попадаются всё такие хорошие люди. Особенно много таких хороших людей было на Николаевском мосту. Ученики академии художеств, швейки, самые простые мужики в полушубках -- все были хорошие. Василий Васильич даже удивился, что раньше совсем не замечал, как много хороших людей в Петербурге, а на Васильевском острове в особенности. Он даже остановился, закурил папиросу (это было ему воспрещено докторами, но сегодня докторов не существовало) и глазел кругом, как убежавший из школы школьник. Ничего подобного он давно не испытывал, точно помолодел на тридцать лет. "Что же, и буду стоять вот тут,-- подумал он с упрямством самостоятельного человека.-- Я такой же человек, как и все другие, и ничем иным быть не желаю. Отлично..." Его несколько смутило, когда мимо прошел знакомый министерский курьер и сделал под козырек. Ему вспомнилась своя служба, чиновники, отбывание служебных часов, но это был всего один момент. Этого больше не существовало, то-есть на сегодняшний день. Легкий зимний морозец еще увеличил радостное настроение Анохина. Ведь, право, можно еще жить на свете и даже очень недурно жить, если смотреть на вещи прямо и просто. Ему вдруг захотелось с кем-нибудь поделиться этим открытием. Да, именно, жить просто... Он несколько раз повторял про себя эту фразу, точно хотел её выучить. Мимо него двигалась живая толпа пешеходов, напоминавшая издали вереницу муравьев. На всех лицах была написана деловитая озабоченность, какая охватывает петербуржцев по утрам. У каждого была своя забота, свои расчеты и соображения -- каждый разрешал задачу сегодняшнего дня. Анохину хотелось остановить кого-нибудь, и он выбирал глазами подходящее лицо. Потом ему сделалось смешно над самим собой за подобную наивность. Получалось что-то вроде легонького помешательства. -- Что же я тут торчу!
– - спохватился старик.-- Нужно итти... Последняя мысль сама собой разрешила вопрос. Да, именно итти... Он вернулся на академическую набережную, полюбовался сфинксами, а потом круто повернул к Румянцевскому скверу. На Петропавловской крепости часы пробили одиннадцать. Однако как быстро летит время... По второй линии Анохин вышел на Средний проспект, потом повернул налево, делая круг. Здесь "хороших людей" было уже значительно меньше, сравнительно с Николаевским мостом, но всё-таки попадались. На углу одной линии Анохин остановился и подумал вслух: -- А вот возьму и пойду... да. Дом номер сто двенадцать, квартира шестьдесят три... Вероятно, она дома и очень удивится. Я ей всё, всё скажу... Она будет очень рада. Через пять минут Анохин уже сидел в маленькой комнатке и смотрел улыбавшимися глазами на Честюнину. -- Маша, ты думаешь, что я пришел к тебе потихоньку от жены? Представь себе, что нет... Положим, она не знает, куда я пошел, но я ей расскажу, что был у тебя. Мало того: я непременно желаю видеть Елену Петровну. -- Дядя, тебе достанется... -- А вот и нет. Ничего знать не хочу... Идем сейчас к ней. Ведь это, кажется, недалеко отсюда? -- С удовольствием, дядя... Всего два шага. Дорогой Анохин объяснил племяннице главную мысль, которая занимала его всё утро. Да, нужно жить просто, по-хорошему, на совесть, как говорит швейцар Григорий, когда впадает в философское настроение. Честюнина узнала дальше, что этот Григорий очень почтенный и вообще хороший человек и что звание швейцара еще не обязывает быть только "человеком", который смотрит на весь мир с точки зрения получения на чаек. Анохины-потомки занимали две крошечных комнаты, а рядом занимал комнату Сергей Петрович, не ускользнувший от опеки сестры даже по выходе её замуж. Елена Петровна встретила гостя с большим изумлением и в первые минуты свидания не знала, что ей говорить и что делать. -- Я давно собирался к вам...-- сообщил Василий Васильич.-- Но этого не хотела жена. Знаете, в характере каждой женщины есть известный деспотизм, и мы, в качестве сильного пола, должны с этим мириться поневоле, хотя и не всегда. Я этим совсем не хочу сказать, что и в вас подозреваю тоже деспота... Это было уже совсем смешно, и Честюнина заметила: -- Дядя, я тебя совсем не узнаю сегодня... -- От радости, голубчик... Вот Елена Петровна виновата... Последняя фраза заставила Елену Петровну вспыхнуть. Она вообще заметно помолодела и сделалась красивее, что её даже конфузило. Анохин опять почувствовал, что сказал лишнее, и молча поцеловал руку у "потомки". В этот момент вошел Сергей Петрович. Он всегда приходил "на голоса", как другие ходят "на огонек". -- Ах, это вы...-- здоровался он с Анохиным.-- Вот кого не ожидал встретить. Впрочем, всё бывает на свете... -- Да, и даже очень бывает...-- рассеянно отвечал Василий Васильич, любуясь снохой -- она была так мила в своем смущении.-- Я, знаете, того.... Одним словом, не пошел на службу. -- Скоро должен притти Евгений Васильич,-- заметила Елена Петровна, чтобы переменить разговор. -- Какой Евгений Васильич?
– - спросил Анохин. -- Эжена больше нет,-- объяснила Честюнина. -- А... Что же, совершенно правильно. Пора быть Евгением Васильичем... Мне вообще не нравятся эти клички вместо настоящих имен. Нужно жить просто... Василий Васильич принялся очень красноречиво развивать свою теорию, повторяя то же самое, что говорил дорогой Честюниной. Сергей Петрович соглашался в принципе, но требовал более точной формулировки вопроса. -- Вот и всегда так,-- возмущался Анохин.-- Вся голова уставлена полочками, и на каждой полочке формулировочка, то-есть мертвая фраза. Разве можно формулировать жизнь? -- Однако вы же сами первый её формулируете... Завязался жаркий спор, причем противные стороны самым добросовестным образом старались не понимать друг друга. Елена Петровна безуспешно делала брату некоторые предупредительные знаки. -- Позвольте, я вам объясню примером,-- заявлял Василий Васильич, изнемогая от понесенных затрат энергии.-- Зачем я пришел сюда? Что я сегодня думал целую ночь? Отчего я не пошел сегодня на службу? Очень просто... Я думал о будущем человеке, и мне сделалось страшно за него, особенно когда я припомнил собственное детство. Да... Я видел маленький домик особнячок, с мезонином, с палисадником, со своим огородиком, своей курочкой, коровкой и так далее. Разве я мог доставить это своим детям? Я платил полторы тысячи за квартиру, пятьсот рублей за дачу, имел абонемент в опере, посещал первые представления -- и не имел самого необходимого. Кому нужны все эти глупости? А ребенку нужен свежий воздух, трудовая обстановка, отсутствие всякой роскоши, а главное, нужно, чтобы он видел настоящую жизнь. Мы сами убеждаем себя, что живем, а в сущности только притворяемся, да и притворяемся очень неискусно. Да что тут говорить, господа... Вот Елена Петровна отлично понимает меня. -- Да, я понимаю...-- ответила Елена Петровна убежденно.-- И совершенно согласна с вами. -- Вот видите?
– - обратился Василий Васильич к "публике".-- Она меня понимает, потому что она теперь живет будущим... И я думал об этом будущем. Да... Я хорошо думал и поэтому пришел вот сюда, чтобы высказать всё. -- А вы знаете, Василий Васильич, что эта теория собственного садика, собственной лошадки и собственного молочка ведет прямо к добрым порядкам доброй буржуазии?
– - заспорил Сергей Петрович.-- По-моему, такое собственное маленькое довольство делает человека меньше, связывает его нитками и лишает главного -- совести. Лучше уж самое нахальное богатство, как живой контраст вопиющей бедности, а тут успокаивающее ничтожество. За Василия Васильича горячо вступились дамы. Ведь сытый человек тоже доволен -- значит, не нужно есть? Потом, это только выгодная для всякой работы обстановка, которая ни у кого и ничего не отнимает и никого не заставляет завидовать. Есть наконец старики и дети, которым необходим здоровый скромный покой и о которых приходится заботиться, а еще лучше, если первые сами позаботятся в свое время о собственном скромном обеспечении. Занятые этим спором, никто не заметил, как вошел Эжен и слушал, стоя у дверей. Он был сегодня особенно бледен и вызвал Честюнину, когда та оглянулась. -- Что такое случилось, Эжен? -- Да... случилось... Катя застрелилась... сейчас её отправили в клинику... Пока, ради бога, ничего не говори отцу.
III
Катя, действительно, лежала в клинике Виллие, куда её перенесли из квартиры. Честюнина отправилась туда одна,-- Эжен не хотел испугать жену и остался дома. Разыскать больную ей не составляло особенного труда, потому что в этих клиниках она до некоторой степени была уже своим человеком. Катя только что была принесена из операционной комнаты и еще не успела хорошенько очнуться от хлороформа. Когда Честюнина спросила одними глазами ординатора, он только покачал молча головой. Бедняжке выпал плохой номер... Когда она пришла в себя, то с удивлением оглянулась кругом и спросила: -- Где я? -- В клинике...-- ответила Честюнина.-- Ничего, рана не опасна. -- Ах, это ты...-- обрадовалась Катя, закрывая глаза от слабости. -- Да я... Я буду дежурить около тебя. Катя выпростала руку из-под одеяла и молча пожала руку Честюниной. -- Операция кончилась?
– - спросила она, не открывая глаз. -- Да... Не будем сейчас говорить об этом. Тебе вредно волноваться. Не бойся, всё пройдет. Катя посмотрела на неё и слабо улыбнулась. -- Мне? Бояться?.. А я так жаждала смерти... и даже умереть не умела... Боже мой, боже мой... Я тебе потом всё расскажу. -- Да, да, потом, а сейчас нужно лежать спокойно. Катя посмотрела на неё с удивлением, но ничего не сказала, а только поморщилась. Потом больная забылась тревожным и тяжелым сном. Честюнина отправилась в дежурную и узнала, что больная в безнадежном положении. -- Конечно, бывают случаи, что мертвые оживают,-- заметил дежурный врач, точно желая её утешить.-- Виноват, может быть, она ваша родственница? -- Да, двоюродная сестра... -- Так... гм... Бывают удивительные случаи. Организм замечательно здоровый, но пуля прошла около сердца и засела в позвоночнике... Всё дело в том, задета или нет сердечная сумка. Хотя бывают, конечно, самые удивительные случаи... Если не ошибаюсь, вы на четвертом курсе? Да? Вот вам редкий случай для практики... Очень интересный случай. -- А сколько дней может протянуться болезнь? -- В счастливом случае дней пять... Всё дело в том, что больная очень нервный субъект. Вероятно, она падала в обморок от булавочного укола, а тут могла перенести операцию даже без хлороформа. То-есть извлечение пули при настоящем положении невозможно, и пришлось только определить её положение зондом, промыть рану и положить перевязку. Этот дежурный врач произвел своим равнодушием на Честюнину самое тяжелое впечатление, хотя она и понимала, что от человека, у которого на руках в течение года перебывают тысячи таких интересных случаев, нельзя требовать родственного участия к каждому больному. Есть вещи неумолимые, как сон или как профессиональная привычка нервов. -- Вас спрашивает какой-то господин,-- вызвала Честюнину из дежурной сиделка.-- Он там в приемной... Это был Эжен. Он сидел у стола, схватив голову руками. Честюнина увидела заплаканное лицо и умоляющие безмолвно глаза и сама очутилась в положении дежурного доктора. -- Она умерла?!.-- шепнул Эжен, не скрывая слез. -- Нет... -- Она умрет?! -- Сейчас трудно сказать что-нибудь определенное... Всё будет зависеть от температуры. -- Боже мой, боже мой...-- зарыдал Эжен, опять хватаясь за голову.-- Если бы я только мог предвидеть... Всё равно, я убью этого мерзавца с тремя фамилиями. Боже мой, боже мой... Честюнина видела, как у него дрожали руки и как тряслись побелевшие губы. -- Эжен, нужно быть мужчиной... Ты знаешь, как я её любила, и всё-таки не плачу. -- Ах, не то, совсем не то... Мы её все мало любили! Голубка моя, бедная моя... Ах, Маша, Маша... Что будет с отцом? Я жене пока ничего не сказал... Что-то такое наврал им, чтобы уехать сюда. А мне можно будет её видеть? -- Лучше подождать... Ты её только напрасно встревожишь. -- Да, да, ты всегда права, Маша... Он схватил её руки и принялся их целовать. Горячие слезы так и сыпались к ней на руки. Честюнина обняла его и поцеловала в голову. Какой был хороший этот Эжен, весь хороший... Ведь люди узнаются только в несчастье. Бурное горе Эжена передалось и Честюннной, и она должна была закусить губы, чтобы не разрыдаться. Они присели на клеенчатый диванчик, и Эжен с большим трудом рассказал, что знал о случившемся несчастье. -- Вся драма разыгралась у Парасковеи Пятницы, где Катя жила с мужем... Они последнее время очень бедствовали... Этот геройский мерзавец остался на зимний сезон без ангажемента, и Катя пропитывала его какими-то переводами и грошовыми уроками. Работу ей доставала Парасковея Пятница... Это изумительно хорошая женщина. Потом что-то такое у Кати вышло с Сергеем Петровичем... Он ведь её очень любил... по-своему... А тот дурак ревновал... Происходили самые бурные сцены... Катя всё собиралась уходить, а Сергей Петрович их мирил. Что же я тебе рассказываю -- ты всё это и сама знаешь. Да, так в это утро... Нет, я не могу рассказать... Он... он её ударил... да. Парасковея Пятница это видела своими глазами... Ты знаешь характер Кати... Она крикнула: "Женщина, которая довела себя до того, что её мог ударить такой мерзавец, должна умереть"... У Кати была привычка всегда носить револьвер с собой... Один момент, и она выстрелила в себя. Парасковея Пятница свезла её в клинику, а потом приехала в университет предупредить меня. Вот и всё, Маша... Боже мой, как всё это глупо... О, я его убью!.. -- Послушай, Эжен... Ты забываешь одно, что сам скоро будешь отцом и не имеешь права распоряжаться своей жизнью. Мы об этом еще поговорим... А сейчас отправляйся и подготовь Елену Петровну. Всё равно, ей придется узнать... А дядю извещу уже я... -- Нет, Маша, это сделает Елена, а ты не оставляй Катю... Да, ради бога, не оставляй. А Елена сумеет подготовить старика. На тротуаре Эжена дожидалась Парасковея Пятница. -- Ну, что, как?
– - шопотом спрашивала она, точно боялась кого-то разбудить. -- Очень скверно... Отчего вы не зайдете туда? -- Я боюсь Марьи Гавриловны... Я видела давеча, как она подъезжала к клинике, и убежала на другую сторону дороги. -- Чего же вам-то бояться? -- Да ведь меня все обвинят... Помните, как выходила Катя замуж, а потом, когда приезжал Василий Васильич -- я еще так приняла его... Ну, теперь все и обвинят меня... Но это пустяки: пусть винят -- я сама обвинила себя. Ведь я могла расстроить этот несчастный брак... могла отговорить Катю. -- Нет, это уж вы напрасно... Я знаю хорошо Катю, и никто бы не отговорил её. Поверьте мне... -- Ах, как мне хотелось бы походить за ней... Когда Марья Гавриловна устанет, пусть пошлет за мной. Так и скажите... Эжен торопливо простился, и Парасковея Пятница опять осталась одна на улице. Уже спускались быстрые зимние сумерки. Снег усилился. С Невы дул сильный ветер. Жалкие керосиновые фонари придавали всему фантастическое освещение. Парасковея Пятница продолжала стоять на тротуаре и смотрела на освещенные окна клиники, стараясь угадать, где палата, в которой лежит Катя. Да, там, вот за каменной стеной, быстро и несправедливо догорает молодая жизнь, а она, старая и никому ненужная, не может износить своего дурацкого здоровья. Ей вдруг захотелось передать это здоровье Кате, а самой умереть вместо неё. С какой бы радостью в этой форме она принесла себя в жертву за человечество... -- Катя, родная, это я во всем виновата,-- шептала она, не чувствуя, как по её лицу катятся ненужные никому слезы. В положении Кати до позднего вечера не произошло никаких заметных перемен. Она лежала спокойно, и Честюниной казалось, что она теперь даже тяготится её присутствием. Но Катю раздражало не это, а освещение комнаты, которое напомнило почему-то детство. Она внимательно осматривала свою отдельную комнату, высокую, с большим окном, и невольно сравнивала ее с детской. Да, и там были такие же высокие стены и такое же окно, а по вечерам такой же унылый свет. Боже мой, как всё это было давно и осталось бесконечно далеко. -- Маша, это приезжал Эжен?
– - неожиданно спросила она с прозорливостью больного человека.-- Отчего ты не пустила его ко мне? -- Он приедет завтра... -- Значит, я еще проживу целую ночь... Как это долго, Маша. А отец ничего не знает? Вы скажите ему, что я уехала далеко-далеко... да... и что, может быть, не вернусь... Ведь от такого взбалмошного человека всего можно было ожидать. -- А ты кого бы желала видеть из родных? Катя подумала, улыбнулась и ответила: -- Сергея Петровича... Это был единственный человек, который меня, действительно, любил, любил мою душу. И я его любила... Нашему счастью помешала женитьба Эжена... Мы хотели хлопотать о разводе, и тогда я могла бы выйти замуж за Сергея Петровича... Мне его жаль... Я желала бы сказать ему, что я его люблю... Он этого не знал и считал меня легкомысленной... -- Катя, ты много говоришь... -- Всё равно, мне нужно выговориться... Ты думаешь, я боюсь смерти -- нисколько. Вы все считали меня дурочкой, а я очень серьезная... Ты думаешь, я решилась на самоубийство в порыве отчаяния? Нет, у меня это уже было давно решено... Моя смерть заключалась в том, что я уже не верила в себя. Это ужасное чувство... У меня не было ни одного таланта, даже красоты, а я могла бы жить только окруженная общим поклонением. Мне нужно было такое поклонение толпы, как рыбе вода, как птице воздух... -- Катя, довольно... Ради бога, перестань. Я даже не имею права тебя слушать, как медицинский человек. -- Пустяки... Перестань малодушествовать. А я еще завидовала тебе... Давеча, когда меня принесли в клинику, я очнулась только на операционном столе и только тут окончательно убедилась, что я была совершенно права... Меня окружила целая толпа студентов... Всё такие молодые, хорошие лица... Вот кому, нужно жить, потому что они нужны... Нужны их знания, труд, руки... Я чувствовала себя жалкой поденкой, которую унес в море первый легкий ветерок... Для других он составляет счастье, дает жизнь, а я, бессильная и ничтожная, была снесена в воду и должна утонуть. Это и хорошо, потому что я раньше приговорила себя к смерти... Живите все вы, потому что вы нужны. Такие монологи не прошли даром. Катя сделала неосторожное движение и сдвинула повязку. Первая капля крови, которую она увидала на бинте, привела её в ужас. На лбу появились капли холодного пота, глаза округлились, губы побелели... При накладывании новой повязки с ней сделался легкий обморок. Честюнина в первый раз увидела нанесенную пулей рану, которая по наружному виду решительно ничего страшного не имела. Небольшая ранка, из которой сочилась струйка алой артериальной крови -- и только, а между тем с каждой каплей этой крови вытекала молодая жизнь. Очнувшись, Катя начала жаловаться на острую боль в спине и заплакала. Это были её первые слезы. -- Маша, я всё лгала, что не боюсь смерти...-- шептала Катя, хватаясь за руку Честюниной, точно хотела удержаться на земле.-- Который час? Десять... Боже мой, этой ночи не будет конца. Маша, моя последняя просьба: поезжай сейчас к отцу и привези его сюда... Да, непременно. Я знаю, что это жестоко, но только святая любовь отцов и матерей прощает всё... Я буду паинькой, пока ты ездишь. Ах, как мне хочется его видеть... Нужно сказать так много-много... -- Хорошо, я еду...