Шрифт:
***
Полковника Жебрака — личность героическую, твердую и известную своими требованиями к дисциплине и знанию уставов — разбили в пух в слепой ночной темноте. Его батальон отступил, потеряв всех офицеров. Туркул впервые, кажется, был зол, но оставался сосредоточенным. Сам Геневский никогда бы не подумал, что Жебрака можно разбить — он, хромой, совсем не походил на хромого героя песни о галицийских полях; он был из железа, он был важен и тверд, храбр и не боялся пуль. Но теперь он был разбит…
Удивившись вдруг этому факту, Геневский твердо задумался. Так, задумчивый, выставив вперед нижнюю губу, он и наступал, прикрывая отходящий батальон Жебрака. Грянули ночные залпы: ряд вспышек, крики, стоны, затвор передернут — ни за что не поймешь, куда стрелял и убил ли кого. Большевики прекратили преследование и вступили в перестрелку. Ночная перестрелка, должно быть, занятие очень глупое. Однако куда менее страшное, чем ночная атака: так ты просто стреляешь, сидя за забором какой-нибудь хаты или вовсе лежа на пригорке в жухлой траве. Дроздовская цепь побежала на эту засевшую армию с раскатистым «ура»; крик взошел к небу и раскатился громом по высоким звездам; даже залпы большевиков перестали. Геневский не слишком знал, куда он бежит; знал зачем — опрокинуть авангард большевиков; но вот куда…
Рядом бежали Покровский и Михайлов. Первый, по обыкновению, достал револьвер, согнул руку с ним в локте, другую руку держал на болтающейся сабле, взгляд, кажется, сосредоточен, Геневский едва разбирал лицо. Михайлов с одним глазом вовсе не понимал куда бежит и старался на один шаг отступать от Геневского, чтобы бежать ему вслед. Он бежал легко, но все бормотал спетый с вечера Петровский марш.
Ворвались в большевиков, словно кирасирский полк в егерскую пехоту — разметали авангард как-то быстро, перестреляли и перекололи несколько десятков; но дальше пройти не могли — не видели куда идти. Дан был приказ брать, что увидишь, брать пленных и уходить обратно — батальон Жебрака отступил неизвестно где, где-то правее, но в относительном порядке. Натиск большевиков сбили, только вот… Раненых даже почти не было, но случайная ночная пуля добилась своего: рядом смачно шлепнуло, и поручик Михайлов схватился за горло — оттуда занялась кровь. Три-четыре сажени было до поручика, и Геневский буквально проскакал их в секунду. Но поздно — Михайлов словно тут же охладел, одеревенел и никак не мог повернуться нужным глазом в сторону Геневского: ему хотелось видеть знакомое лицо. Геневский подхватил его и закричал другому офицеру помочь, — но Михайлов сделал усилие, повернул свой правый глаз на штабс-капитана, прохрипел от упрямства и неприятия смерти: «грудью первый русский полк» и захлебнулся кровью.
Поручика Михайлова вынесли, пытались еще биться за жизнь, но мертвого не воротишь. Маленький белый крест из двух веток, земляная насыть и два десятка знакомых офицеров — могила под Белой Глиной.
— Сказано: «и день смерти лучше дня его рождения»; радуемся же, ибо белому воину воздастся…
***
Прошли дни. Белая Глина была взята. Но Геневский страшно поразился этой смертью, словно не поверил в нее. Он видел сотни смертей своих знакомых и приятелей на фронте Великой войны, тысячи смертей незнакомых, но эта смерть вдруг поразила его. Ведь как это просто бывает, был человек, поручик, тридцати двух лет (как брат!), был он скромен, слеп на один глаз, с небритой в походе щетиной и почти действительно страшного вида: широкий, крепкий, нестройный… И вот, его нет. Тело его захлебнулось кровью и выпустило из себя душу на волю. Тело его сделало все и закончилось.
Но Геневский изумлялся не этому. Он изумлялся куда проще и фантастичнее. Ему казалось, что доброволец не может умирать, ведь он не восполним; ведь его отвага и самоотречение ради России необходимы всегда, от Ростова до Москвы. А тут — смерть! Как можно? Ведь еще и Екатеринодар не взят. Но если умер один, то умрут и другие! Добровольцы, дроздовцы — и умрут! Ведь их нельзя восполнить, потери, сотенные, а потом тысячные, сгубят Добровольческую армию, ведь доброволец один такой — горячий, верный, неустрашимый. Разве мобилизованный солдат будет таким? Только после должного воспитания, но война сейчас, и война последняя, война за жизнь!..
Как можно умирать!
Но смерти и ранения шли быстрее, чем можно было думать. Дроздовские трупы посыпались гроздями; умер и запытанный большевиками Жебрак. Умирали и другие. 16 июля под Кореновской в ногу был ранен Туркул. Небывалое событие! Окружившие раненого капитана офицеры отбили все полчища большевиков нахлынувшие вдруг на упавшего командира. Куда там его отдать! Туркул смеялся и вежливо благодарил своих офицеров: будь я ранен в Москве, отбили бы и Москву с наскока!
***
Казалось, что ни число, ни умение не одолеют добровольцев; и истинно, как писалось в поучении корниловцу: «в бою бьет тот, кто упорнее и смелее, а не кто сильнее и искуснее». Полчища красных: матросы, гигантские армии старого Кавказского фронта, новые мобилизованные, отряды идейных коммунистов, красных казаков — все это разбивалось об упорно стоящие и жутко наступающие «цветные» полки: красно-черных корниловцев, малиновых дроздовцев, бело-голубых алексеевцев и черно-белых марковцев. Дроздовцы, в абсолютнейшем, невероятном меньшинстве — 3 тысячи против 35 тысяч — не только не были нигде разбиты, но, руководствуясь грамотными маневрами и талантом полковника Дроздовского, лично бежавшего вперед цепей с револьвером и саблей, одолели Сорокина — красного комбрига. Сорокин был противник опасный, умный, но ему не доставало одного — веры в Россию. И тут не важно, верил ли он в красную сказочную утопию, или же просто цинично и жестоко пользовался благами большевистского командующего — в Россию он не верил.
Геневский, до того сражавшийся позиционно, с перевесом в силах не более чем в полтора раза, ничего не мог понять: он шел в атаку в офицерской роте на красную безликую толпу, ведомую предателями, на красную конницу, брал красную артиллерию — прямо, твердо, неумолимо; Геневский и сам не знал, что может так. Солнце выпалило пласт земли, степь ровную и бескрайнюю, и в этой степи славно шлось дроздовским офицерам. Жесткая земля, колкие кустики, пустота звенящая, ничего на горизонте — и вот идут в этом страшном мире дроздовцы: цепи, сажень интервала, винтовки в руках, присел, выстрелил, идешь дальше. Подошел близко, крик, переходящий в свистящий степной гул — «ура-а-а» — и вперед. Красная многомощная волна откатывается от стойкой малочисленной линии, боятся — видят бесстрашную истину в глазах офицерской роты. Геневский тоже почуял эту истину: не понял, не осознал, не разобрал, но почуял — нельзя не смять красной волны. Нельзя не смять затхлости, лжи, жестокости и бесчеловечного лицемерия, нельзя не смять вцепившейся в шею России руки. Если не сомнешь — все пропало. Человеческая честь, человеческая свобода, человеческая вера.
Цена за стойкость была высокой: снарядом разорвало Мартева чуть не на два куска — «немножко больше ран» исполнилось. И не единой больше песни в строю, начинаемой звонким приятным басом старого капитана. Прапорщик Бык был рядом с ним — ему серьезно повредило руку… Он в полной коме отбыл лечиться в Ростов.
Осталось их трое — сильно задумчивый Геневский, уже открыто почти не обращавший ни на кого внимания; нисколько не изменившийся Покровский, все также спокойно и свободно смотревший на далекие красные города; и поручик Марченко, получивший на лице своем самую горькую, разрывающую душу мину — ему было страсть как жалко павших товарищей, и он стал даже немного жесток в бою: и без промедлений расстреливал пленных, если давали приказание.