Шрифт:
— Аввакумушка, а ты что скажешь? — прервала она его размышления, — скажи свое слово. Пусть у меня вера в душе будет, что вы с миром и добром вместе поедете.
— Так и есть, — кивнул протопоп, — коль ты о том просишь, то отказать никак не могу. Сам виноват, что наговорил лишнего.
— Вот и хорошо, коль все понял. Давай собираться да пойдем с детьми, проводим вас хоть за ворота.
Неожиданно в дом вернулся молодой казак и заявил, что конь его захромал и нужно или другого где брать, или этого лечить. Климентий зло глянул в его сторону и, ничего не говоря, выскочил за дверь. Казак же показал вслед ему язык и незаметно подмигнул Маринке, не сводившей с него глаз. Аввакум лишь усмехнулся, решив, что так даже лучше будет, если при его семействе останется кто-то из служивых и в случае чего окажет помощь, заступится.
Собравшись, он прошел на хозяйскую половину, недолго поторговался с хозяином насчет оплаты за неделю вперед в счет пребывания у него Марковны и других домочадцев и вышел на крыльцо. Следом выбежали и сыновья в наспех накинутых одежонках, а потом вышла и Марковна, оставившая младшего сына с Мариной и ведя за руку дочь. Аввакум торопливо расцеловался с сыновьями, прижал к себе Аграфену, перекрестил всех, прочел молитву Николаю Угоднику и, не надев на голову шапку, пошел к саням, где его уже ждал разбиравший вожжи Климентий. И лишь сев в сани, оглянулся на стоявшую на крыльце чужого дома жену, сдерживающую подступавшие слезы, детей, жавшихся к ней и смотрящих исподлобья на уезжающего отца, махнул им рукой и отвернулся, чтоб самому не расплакаться.
«Неужто у нас так никогда своего угла и не будет? — с горечью подумал он. — Сколько вот так маяться? За что это мне все, Господи?»
И словно услышал чьи-то слова, прозвучавшие ответом: «До самой смерти страдания тебе те даны. Пока что малую толику испытал, а дальше похуже будет. Готовься к тому…»
Аввакум вздрогнул, глянул по сторонам, словно надеясь увидеть того, кто произнес эти слова, и даже несколько раз перекрестился, в то время как ангел его, довольный, что предостерегающие слова наконец-то были услышаны, взмыл высоко в зимнее, подернутое сизой дымкой небо, и лишь струи вырвавшегося из-под его крыл слабого ветерка взъершили рыжеватую бороду протопопа, на что тот не обратил ни малейшего внимания.
Климентий же громко свистнул, из-под конских копыт вылетели первые комья грязного снега, и сани, чуть дернувшись, потащились вслед за пошедшими ходкой рысью лошадьми, все дальше и дальше от родных Аввакуму людей, в край, называемый Сибирью, куда мало кто едет по собственному желанию и охоте, а потому зовут ту землю землей печальной и скорбной. И тут Аввакум почувствовал, как что-то изменилось в нем, словно отобрал невидимый им лихой человек самое ценное, что было у него, и он уже никогда не сможет вернуть эту драгоценность обратно и будет так жить с ощущением потери до конца дней своих.
Почувствовал это и Климентий, зябко передернув плечами, будто бы наваливается на него ком холодного, удушливого снега, отчего в груди стало вдруг необычайно пустынно и зябко, и захотелось ему повернуть обратно, но долг, стоявший для него выше всего на свете, гнал вперед, в страну, где долго жить не может ни один человек, если он хочет сохранить данную от Господа душу, поскольку и та начинает печалиться среди бескрайних, не заселенных человеком просторов.
После сих происшествий было слово Господа к Аврааму
в видении, и сказано: не бойся
слово Господа к Аврааму
Авраам; Я твой щит; награда
твоя весьма велика.
Быт. 15, 1Первую половину дня они ехали молча, думая каждый о своем. Аввакум без всякого интереса разглядывал казавшуюся ему однообразной нескончаемую стену леса, оставаясь мыслями с Марковной, с детьми, но все больше утверждаясь, что не зря послано ему испытание Сибирью. Он должен его вынести, преодолеть, чтоб потом, когда кончится ссылка, с новыми силами вернуться в Москву и доказать недругам своим, что нет такой силы, способной изменить его веру в правильность своих поступков. Ибо дано ему предназначение свыше, и выполнит его он, во что бы то ни стало…
Климентий же думал, что так даже лучше — ехать вдвоем со ссыльным протопопом и не дожидаться по утрам, когда соберется в дорогу все его многочисленное семейство. Он, постоянно имея дело то с одним, то с другим ссыльным, сопровождая кого в дальний монастырь или в Сибирь, давно отвык от чувства, называемого жалостью. К путникам, которых вез, относился, как иной возчик относится к поклаже, и даже никогда не стремился понять, о чем те думают, отчего страдают, в чем их вина. Не помнил он и не единого имени тех, кого сопровождал, и лишь иногда всплывало в памяти его то или иное скорбное лицо. Но он давно научился отгонять эти воспоминания от себя и думал лишь, как вернется обратно, получит положенное вознаграждение и станет жить дальше в ожидании следующей поездки.
И к нынешнему седоку, нестарому еще протопопу, он относился как к человеку, преступившему закон, а потому заслуженно наказанному. Но когда он украдкой глянул при выезде с постоялого двора на жену его, едва сдерживающую слезы, в лица детей, не совсем понимающих, почему отец их вдруг едет один, а они остаются здесь без него, в незнакомом месте, то в душе у пристава что-то вдруг словно надломилось. Он и сам не понимал, что с ним произошло, и поначалу решил, верно, захворал, чего с ним давно не случалось. Но прошло примерно полдня, а женщина с детьми все не покидала память его, и тут он испугался: может, это сглаз какой, наваждение? А потому решил за лучшее выпить кружку-другую вина, припасенного им на всякий случай еще с Москвы, посчитав это средство за лучшее из всех ему известных и от печали, и от сглаза, и от простуды, коль вдруг она появилась.