Шрифт:
Народу собралось столько, что все не вместились в храм и оставались до конца службы у входа. Когда на городских звонницах раздался колокольный звон, сообщивший о появлении на свет божественного Младенца, то с воеводского двора неожиданно ударили пушки, салютуя знаменательному событию. Но народ, стоявший возле храма, не привыкший к подобному, с испуга кинулся прочь, толпа налетела на ничем не укрепленные снеговые ворота, и они под напором толпы рухнули, покалечив нескольких человек. Донесли владыке, но он не позволил остановить службу и довел ее до конца. Лишь после этого вышел вместе со всем соборным причтом на крыльцо, но, увидев творящуюся сумятицу, растерялся и тут же вернулся обратно в храм, так и не совершив обязательный крестный ход вокруг собора. И это тоже было воспринято горожанами как дурное предзнаменование едва начавшегося года…
Великое водосвятие прошло без особых происшествий, разве что владыка Симеон решился, как принято по древней русской традиции окунуться в ледяную иртышскую купель и на другой день тяжко захворал, лишившись голоса. Поскольку волею судеб он остался без келейника, то выхаживала его все та же вездесущая Дарья и никогошеньки больше к нему не подпускала.
Но ей одной было не разорваться между своей поварней, которую никак нельзя было оставлять без присмотра, и болящим. Тогда она снарядила человека за Спиридоном, надеясь определить его на прежнее место при архипастыре. Но гонец вернулся с известием, что бывший келейник, польстившись на хороший заработок, ушел с тем самым рыбным обозом, что недавно пострадал, нарвавшись на речную полынью под городом.
Дарья по привычке чертыхнулась на этот счет, но при этом не забыла тут же перекреститься, прошептав: «Прости меня, Господи, грешницу старую» и продолжала одна ухаживать за мечущемся в горячке владыкой. Через неделю жар спал, и он пришел в себя, с аппетитом поел и прошествовал в свой кабинет. Потом вызвал к себе Григория Черткова, что перенял все дела и обязанности убегшего Струны, и потребовал отчета за время его болезни. Тот обстоятельно обсказал, чем был занят все эти дни, чем окончательно привел архиепископа в доброе расположение духа, и он первым делом поинтересовался:
— Много еще воровства вскрылось по делам денежным?
— Да есть по мелочи, но сразу не разберешься, куда что потрачено. Может, позже что еще вскроется, тогда и доложу.
— От патриарха или еще откуда грамоты были? — пытливо глянул на него владыка, словно подозревая в чем.
— Не было, ваше высокопреосвященство, — с готовностью ответил тот, — если бы что прислали, первым делом сообщил…
— Гляди у меня, узнаю, скрываешь что или за моей спиной затеваешь чего недоброе, семь шкур спущу и место Струны в подвале мигом займешь, — пристукнул посохом для острастки владыка и на этом отпустил Черткова.
После витиеватых речей Струны, умевшего все объяснить, обосновать, замазывать свои огрехи, а на деле выходило совсем иначе, архиепископ опасался верить кому-либо, а потому нагонял строгости, надеясь тем самым предотвратить очередной подлог. В то же время он понимал, при желании, обладая доступом ко всем финансовым делам, его помощники могут легко скрыть тайные сделки с торговыми людьми, завысить цены, а проверить их он был просто не в силах…
Раньше, когда он был игуменом Боровского Пафнутьева монастыря, то следить за всем успевал сам, а потому подозревать и перепроверять кого-то просто не было нужды. А сейчас в обширных епархиальных делах он вынужден был полагаться то на одного, то на другого. И пойди, угляди за всеми…
Он уже многократно пожалел о том, что согласился стать владыкой этого полудикого края, где каждый жил так, словно над ним не существовало никакой власти. По собственному разумению и хотению. Воевода и в грош не ставил его, духовного пастыря, и тайно строил церковным служителям всяческие козни: выживал монастырских крестьян с плодородных земель, не пускал на богатые рыбные ловли, перехватывал строителей, ехавших в Сибирь из-за Урала, отказывался отправлять со своими курьерами грамоты владыки в Москву, не унимал осаждавших церковные паперти попрошаек и сам, проезжая мимо соборного храма, бывало не удосуживался даже перекреститься на святые кресты. Что ж говорить о стрельцах и иных служителях, находящихся у него в подчинении. Если кто из них по престольным праздникам и заявлялся в храм на службу, то опускали в церковную кружку лишь мелкие монетки, а то и вообще уходили вон, чуть постояв.
От этого всего владыка Симеон все более впадал в тоску и уныние, и печаль стала вечной его спутницей. Когда ему сообщили о явлении святых мощей Василия Мангазейского, то тамошний воевода отказывался подпускать к нему местного батюшку, и владыке пришлось писать о бесчинствах воеводы патриарху, но и тот оказался не в силах чем-то помочь, пока не вмешался сам Алексей Михайлович.
«Что же здесь за народец такой подобрался, — вопрошал он, — вроде в церкви святой окрещены, а ведут себя хуже остяков и самоедов? Нас, лиц духовных, открыто называют нахлебниками и дармоедами, словно мы их последнего куска хлеба лишаем. Но стоит кому занемочь, то тут же бегут к святым образам прикладываться, слезно о помощи просят, вот тогда денег своих не жалеют, лишь бы Господь их молитвы услыхал и здоровье вернул. Нет, нескоро Сибирь станет землей православной, ой, нескоро…» — сокрушался он, но сказать вслух о мыслях своих, с кем поделиться, не смел, зная, донесут, и он же виноват останется.
«Много я городов повидал и больших и малых, но большей печали, чем здесь, на Сибирской земле, испытать мне не приходилось…» — рассуждал он, мечтая побыстрей уехать обратно в родные края, где любой обращался к нему с почетом и уважением, отчего на душе становилось радостно и спокойно.
…Вспомнив о своем беглом дьяке, владыка поморщился, словно от зубной боли, и стал думать, как ему следует поступить, не имея возможности заполучить того к себе обратно и судить по всей строгости. А сделать это надо как можно скорее, поскольку, как стало известно, он бахвалился, будто бы отправил к патриарху очередной извет, где обвинял владыку во всех смертных грехах, а еще приплел туда же свое столкновение с протопопом Аввакумом, зная, как Никон к тому относится.