Шрифт:
«Если бы не Ты, Матушка, — шептал он негромко, — то меня давно бы в живых не было и детки мои наверняка бы сгинули, без отца родного оставшись. Спасибо Тебе за все. Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего…» — вычитывал он знакомую с детства молитву. При этом успевая отсчитывать сделанные им поклоны, которые по раз и навсегда установленному порядку совершал он в день не менее пятисот, а жене своей по занятости ее разрешал делать хотя бы двести с полета.
Пока он молился, то все земное и житейское незаметно ушло из мыслей его, и в пылком воображении протопопа возник цветущий райский сад, похожий на яблоневые сады в весеннюю пору в его родной деревне. И, как бы со стороны, он видел себя, меж деревьями неспешно прогуливающегося под ручку со своей Анастасией Марковной, которая тихо и радостно улыбалась ему, незаметно поглаживая кисть мужниной руки, удерживающей ее под локоток. Где-то рядом бродили и другие счастливые супружеские пары, лиц которых он различить не мог, но и не нужно ему было знать тех лиц, хватало и того, что он счастлив и так будет продолжаться всегда, целую вечность…
Досчитав до пятисот, он взял в руку иконку, поцеловал ее пылающими неземным огнем губами в край ризы, поставил обратно и, еще раз перекрестившись, поднялся на ноги, с горечью оглядел свой необитаемый приют, вновь тяжело вздохнул и решил заняться устройством его. Для начала он выломал из пола гнилую половицу, Достал нож, кресало и трут, настрогал щепы и попытался ее разжечь. Одна малая лучинка чуть затлела и тут же погасла. Он отщепил еще одну, стараясь сделать ее потоньше, и опять поджег. После нескольких попыток робкий огонек заиграл в безжизненном доме, что весьма обрадовало и ободрило Аввакума. Он протянул к огню руки, чуть погрел их, а потом положил сверху и всю половицу, которая долго не разгоралась, а потом вдруг занялась жарким пламенем, выбросив из себя сноп искр, одна из которых упала ему на одежду, и он испуганно отскочил от огня, оглянулся по сторонам, опасаясь, как бы огонь от его неумелых действий не перекинулся на стены дома. Наконец, сообразив, что огню нельзя давать распространяться по всей половице сразу, он ногами переломил ее и положил обломки один на другой и стал внимательно следить за своим костерком.
Сетование лучше смеха;
потому что при печали лица
сердце делается лучше.
…В тот же вечер жители монастырской слободки стараниями словоохотливой Устиньи уже знали, что меж них поселился прибывший из Москвы батюшка, и это дало им пищу для долгих размышлений и предположений. В дом к Устинье, которая в свои сорок лет умудрялась оставаться бабой шустрой и расторопной, благодаря чему всегда первой знала все слободские и городские новости, явились одна за другой две ближайшие соседки, казачья вдова Варвара и дочь старого рыбака Глашка, обе незамужние, а потому никому не подвластные и по той же причине на язык злые. Варвара по возрасту была ровесница Устинье, а Глашка хоть и прожила на десять лет меньше их, но успела хлебнуть за свой короткий век всякого и умела постоять за себя не хуже любой базарной бабы.
Объединяло их общее желание найти себе в спутники доброго и хозяйственного мужика, про которых говорят, что жить за ним можно как за каменной стеной. Но этакая порода для Сибири слыла большой редкостью, и все больше попадались такие, как Фома, мужик Устиньи, который только и мечтал, как бы посытнее пожрать и завалиться спать на весь день. Одинокие мужики если и появлялись в слободе, опять же долго не задерживались на одном месте. И однажды, не вынеся нескончаемых попреков своей сожительницы, чаше всего тайком, сбегали, куда глаза глядят, оставляя спутнице своей возможность браниться и дальше, но теперь уже в сторону пустого угла, где он когда-то беззаботно пролеживал день-деньской. Устинья за последние несколько лет поменяла уже троих один с другим схожих бегунков, как она их называла и не особо от того кручинилась, надеясь лишь на свои собственные руки и сметку, благодаря которой ей и удавалось выживать, да еще и содержать таких вот нахлебников, как Фома.
Как только соседки узнали, что в дом к ней заходил приезжий протопоп, то у них пробудился здоровый интерес порасспросить ее, кто он таков и надолго ли прибыл в Тобольск.
— Каков он собой-то? — спрашивала Глашка, надеясь, что в скором будущем обязательно познакомится с тем батюшкой, а там… чем черт не шутит.
Соблазнил ее когда-то в совсем еще юном возрасте известный на всю округу Степка Соколок, чей прах давно покоился на слободском кладбище. А после того побывало у нее полюбовников немало, но ни один из них не повел речи о замужестве и совместном житие. Объяснялось это прежде всего тем, что нравились Глафире парни видные, у родителей которых, однако же, были свои виды на собственных сыновей. Им подыскивали невест из семей состоятельных, чтоб хотя бы таким путем выбраться из печального положения монастырских посельников. А у Глафиры, чье приданое состояло разве что из рваного отцовского невода да собственной нехитрой одежки, особых перспектив на замужество с такими женихами не было. На других же парней, тихих и незаметных, побаивающихся ее за словечки дерзкие, а порой и непристойные, она и сама глядеть не желала, поднимая на смех всякого, кто пытался хотя бы намекнуть ей на свое расположение.
Особо она любила в летнюю пору прохаживаться поблизости от монастыря в ладно сшитом своими руками зеленом сарафане, в зеленом же кокошнике на гордо посаженной голове и с доставшейся от покойной матери ниткой речного жемчуга на шее. Она выжидала кого-либо из монастырской братии, направляющегося в город по каким-то делам, и, оказавшись поблизости от инока того, неожиданно охала и хваталась за грудь.
Редко кто из послушников не бросался к ней с помощью, думая, будто бы девице стало худо и она сейчас, лишившись чувств, повалится на землю. Ей же того и надо было. Обхватив того обеими руками за шею, она расслабленным телом припадала к нему, как былинка к могучему стволу, и губы шалуньи оказывались в опасной близости от уст ничего не подозревающего монаха. Чем заканчивались эти ее «припадки» никто толком не знал, но, потому как с завидным постоянством игумен изгонял из стен обители то одного, то другого инока или послушника, можно было судить о немалых Глашкиных «успехах».
Потом же, когда слава о ее шуточках стала уже, как водится, бежать впереди девки самой, монахи, завидев еще издалека зеленый сарафан соблазнительницы, пускались в буквальном смысле наутек, подобрав руками полы рясы, словно гнался за ними сам искуситель рода человеческого.
Ничуть оттого не смутясь, Глафира стала искать применения талантам своим уже не вблизи Христова прибежища, а под сенью храмов Божьих, посещая по очереди все городские церкви и высматривая там молодых детей поповских, помогавших отцам своим во время службы. Тут она уже не разыгрывала сцен с потерей чувств, а, наоборот, проявляла их, не сводя взора, горящего неистощимым огнем своих зеленых глаз, с того или иного прыщеватого поповича.
Воспитанный в строгости и не отпускаемый родителем ни на какие гулянки отрок тот, встретившись с ней однажды неопытным своим взглядом с ее горящими очами, чаще всего с первого раза бывал поражен тем огнем, обещавшим ему неземное блаженство. Ладно, коль батюшка его, пекущийся не только о службе, но и о состоянии души отрока, вовремя замечал опасные те переглядывания и принимал срочные и действенные меры, заключавшиеся в сокрытии юнца в стенах отчего дома, а когда и это не помогало, то в отправке к дальней родне куда подальше.