Шрифт:
Жил он неподалеку, на Первой Мещанской, в бывших меблированных комнатах – на восьми метрах с женой, сыном, тещей и тестем. Осатанев, он самовольно вселился в уборную – тоже метров восемь (в другом конце коридора была еще одна), – отключил воду, покрыл унитаз столиком, к стене приставил кровать. Под ней коллекция – деревянный ящик с пакетиками, даже из-под презервативов.
Когда к Володьке в уборную собирались немногочисленные тогдашние нумизматы, он выставлял жену:
– Пуса, ты – блядь, и товарищи это знают. – И объяснял: – Раз в жизни мечтал культурно побыть дома, говорю: Пуса, сходи за портвейном, хочу посидеть с сыном – так она – никогда в жизни!
Сыну было три года.
К дому, Большой Екатерининской и школе я прибавил центр, Кузнецкий и Володьку, то есть стал посвободнее. Жить покрасивее было проблематично. Забрать повыше я попытался на музыке.
Ибо с лета сорок седьмого года я неожиданно полюбил музыку. Перед войной и в войну мама возила меня к Любовь Николаевне Басовой – то есть я достаточно долго учился – совершенно бесчувственно. И вдруг – трофейные фильмы с Джильи:
Ты мое счастье, Не забывай меня, Где моя дочь?С экрана пели Джильи, Ян Кипура, Тито Гобби. Каждое Божие воскресение в обед, в два пятнадцать по московскому времени я включал Телефункен: Box at the Opera.
Би-Би-Си посвящало в тайны, обыкновения и чудеса великих от Карузо до Христова.
Итальянское пение вдруг обнаружилось рядом. В сороковом году вместе с латвийской Ригой к эсэсэр отошел Александрович. Всю войну он выводил по трансляции литовскую Ай-ду-ду-ду дудале – и вот он поет, как итальянец, и по-итальянски, самые волшебные арии и неаполитанские песни.
Я пошел в Большой зал консерватории. Кругленький, с закрытыми глазами и книжечкой в руках, Александрович маслянистым голосом связывал и развязывал самые прихотливые бантики – сапожникам Лемешеву/Козловскому такое во сне не снилось.
На бис итальянский певец вдруг закричал и заплакал:
Бида биду, Нема ништу, А як я без овци Домой пи-ду?Я не понял, зачем это.
Большой театр обходился без Александровича, на мой слух – так вообще без певцов. Оплотов – разных Лемешевых, Козловских, Михайловых – я не выносил, вычислял кого поприличнее:
– Севильского бы с Хромченко, Норцовым и Белоусовой-Шевченко!
Глядел в афишу: Севильский цырюльник – Хромченко, Норцов, Белоусова-Шевченко. Купить билет тогда было проще простого.
Ходил я предпочтительно в филиал, где было поиностраннее: Россини, Верди, Гуно.
В самом Большом хорош был Борис с Рейзеном.
У Немировича шел Оффенбах, Милёккер, Лекок и советское: Энке, Хренников, Кабалевский.
Пуччини и Моцарт – только в студии Чайковского (студенты консерватории). Дон-Жуана пел приглашенный Иван Шмелев (Мне бесконечно жаль).
Вагнера не было нигде.
По трансляции изо дня в день музыкально-образовательные:
программность Времен года Вивальди,
венские классики, особенно Детская симфония Гайдна,
народность Моцарта,
революционность Бетховена, симфонии – Маркс, сонаты – Ленин,
русская опера XVIII века: Мельник, колдун, обманщик и сват, Санкт-Петербургский гостиный двор, скрипичная музыка Хандошкина,
Двадцать первая симфония Овсянико-Куликовского На открытие оперного театра в Одессе,
оперы и Камаринская Глинки,
восточные мотивы в Шехерезаде Римского-Корсакова,
украинские мотивы в Первом концерте Чайковского,
Первая симфония Калинникова,
Концерт для голоса с оркестром Глиэра,
скрипичный концерт Хачатуряна,
творческое содружество Власов-Молдыбаев-Фере,
опера Мейтуса Молодая гвардия,
новинки Хренникова и Будашкина,
симфоническая поэма Штогаренко Щорс, удостоенная сталинской премии.
Изо дня в день бранились словами: эстет, формалист, безродный космополит. На консерваторской афише ИГОРЬ БЕЗРОДНЫЙ кто-то естественно приписал: космополит.
Изо дня в день склоняли: народный, народного, народному. Это было понятнее, чем эстет, формалист – и проникало глубже. Я перевел – слово в слово – американскую песенку с пластинки: