Шрифт:
— Как тут бросишь. По ночам пишу «Записки земского врача». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но нет времени, нет времени! Вот что больно для меня.
— Наконец-то ползет! — Надя смотрела на выглянувший из-за поворота трамвай. — Давай щеку. И чемодан! Чемодан-то чуть не забыла, раззява.
И снова письмо. Сестре Варе. «Идет большая борьба за существование. Работать приходится не просто, а с остервенением, с утра до вечера — и так каждый без перерыва день. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя. Я мечусь по Москве исключительно по газетным делам и получаю жалованье 45 миллионов. Это совсем мало. В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб стоит 4600 руб., белый 14 ООО, к вечеру дорожает. Сегодня купил себе на рынке английские ботинки желтые за 4 с половиной лимона. Страшно спешил, так как через неделю они будут стоить 10.
Сейчас узнал — ботинки не английские, а американские и на картонной подошве. Почему пролетариат уничтожил приличные ботинки? Маркс нигде не утверждал, что на ногах нужно всякую сволочь носить.
Самое страшное — квартирный вопрос. Всех уплотняют, делят даже комнаты — идет массовое подселение. Теплая компания нашего жилищного кооператива заседает в комнате налево от ворот. Самогоном и песнями несет оттуда круглосуточно. Грозят нас с Таськой выкинуть. Прочее неописуемо. При всем этом я одержим писанием, в нем чувствую свою силу».
Раздвоенность мучает Булгакова, а может быть, и спасает. В нем как бы уживаются, часто конфликтуя, два человека. Один насквозь продуваемый в своем пальтеце, замученный отвращением к быту: керосинкам, пьянству, клопам, грязным дешевым баням — ко всему пролетарскому, коммунальному, нищенскому бытию. Другой углубленный в себя, умудренный пережитым, стойкий Алеша Турбин — умница, патриот, честная душа, не знающая сомнений и трусости. Или оптимист-фельетонист, шагающий сквозь житейскую бурю с легкой усмешкой, неколебимой верой в свои силы.
Первый — больной, затравленный необходимостью выживать в чужом враждебном мире, озлоблен, боязлив, скуден на добрые слова. Он был известен только Тасе. Второй — великодушный, милосердный, блестящий рассказчик, балагур — обитал в ином пространстве, пространстве дружеского общения и литературного вымысла. Садясь за стол, Михаил как бы возвращался к себе истинному, презирая того первого слабака.
Но оба они умны, язвительны и непоправимо одиноки.
Одиночество — истинное ощущение Булгакова, живущего заботами жены. Всей своей человеческой и писательской сутью он стремился не только к признанию, но и к женской влюбленности. В жертвенной, преданной Тасе ни женщину, ни литературного единомышленника, тридцатилетний Булгаков не видел.
7
Поздняя осень 1921 года.
Унылый дождь поливает переулки за Тверской. На листке в клеточку, прилепленном к столбу, потекли лиловые чернила: «Объявление. Печатаю на машинке быстро и чисто, с листа и под диктовку. Обращаться: Тверская, дом 73…»
Указанный подъезд находился за углом трехэтажного каменного дома. В пыльном сумраке пахло кошками, примусами, кислыми щами. Дверь открыла молодая женщина в строгих очках. На узкие, зябкие плечи накинута шаль.
— Извините за беспокойство. Мне надо видеть Ирину Сергеевну Раабен. По объявлению о машинной перепечатке…
— Это я. — Она сняла очки и посмотрела большими близорукими глазами на плохо одетого, усталого человека. — Пройдите в комнату.
В шестикомнатной квартире, носящей следы былого благополучия, никого больше не было.
На круглом массивном столе, покрытом плюшевой выгоревшей скатертью, стояла печатная машинка. В ярком круге от настольной лампы лежали заложенные линейкой листы рукописи. В пепельнице едва дымился последний окурок. Пахло корицей и мускатным орехом из огромного, как Нотр-Дам, резного буфета. Вкус домашних рождественских печений появился во рту Михаила. Он проглотил слюну. Кажется, слишком громко.
— Садитесь и рассказывайте. — Хозяйка торопливо сняла и сунула в карман митенки. Показала гостю тонкой рукой на диван, а сама села на стул у машинки, на котором под узким ковриком лежало два толстых тома с золотым тиснением. — Приходится подкладывать Брокгауза. Спина болит. По десять часов сижу. Знаете, как теперь заработать трудно.
— Знаю, поскольку сам измучен поисками работы. Сегодня с утра все по редакциям бегал.
— Вы по какой части служить собираетесь?
— Писатель. Чтобы получить деньги, надо представить редакциям рукописи. Для этого их следует перепечатать. А за перепечатку необходимо платить. Сколько вы берете за лист? — Голубые глаза визитера смотрели с вызовом, но вызов скрывал мольбу.
— Видите ли… — Ирина Сергеевна замялась, — тут нет твердого правила. Зависит от человека, сразу видно, кто сколько способен платить.
— И какова, по вашей оценке, моя кредитоспособность? — Михаил успел оценить ее изящную манеру держать мундштук и приятный изгиб полных губ, выпускающих дым.
— Минимальная. Извините, возможно, так выглядят подпольные миллионеры, только я с таковыми не встречалась. Но… Если вы хороший писатель… — Ирина улыбнулась не без кокетства. Посетитель заинтересовал ее. То, что этот человек не из наглой породы «новых» литераторов, было ясно.