Шрифт:
Сочная, молодая трава устилала долину и склоны Ральджераса. По лощинам зелеными струями сбегали к реке мохнатые кедрачи. Между ними высились скалы. Не мрачные, поросшие темно-серыми лишаями, изрезанные трещинами-морщинами, как лицо столетней старухи, а светло-серые, розовые, а то и пестрые, как ситец для сарафана. И стояли скалы средь ярко-зеленых склонов, нарядные, чистые, словно умытые и обвешанные расшитыми рушниками.
Тучи закрывали и горы, и небо. Там, на гольцах, ревели неуемные ветры, те самые, что час назад сшибали с ног Лушку, Ксюшу, Егора, а в долине светло, от яркой зелени, и, кажется, будто капли дождя просто, так, по ошибке падают с неба.
У подножья скалы, похожей на уснувшую белошерстую кошку, стояли шалаши из вахтовых веток и между ними горел костер. Вокруг костра люди. Они с нетерпением ожидали отчета от посланцев в жилуху.
– Сколь ни ходил, сколь ни смотрел, кака власть в деревнях – не пойму, – говорил Егор, – В одной – будто эти… эсеры, курей их поешь хорек, власть забрали. В другой охфицеры патреты царя понавешали. Кешка Рыжий убег из Камышовки. А Лукич хвост распушил, как петух, Я издали на него посмотрел, да и подался в проулок, штоб он меня не признал. Местами переворот без порок прошел, но таких мест маловато…
Егор был необычайно серьезен, рассказывал тихо, обстоятельно. После него встала Лушка.
– Что на железной дороге творится, даже рассказывать страшно. – Она похудела за поездку и ее большие серые глаза стали еще больше. Кажется, одни глаза и остались от Лушки, и не мигая, смотрят в лица товарищей. – Расстрелянные да повешенные чуть не на каждой станции. На одной… мертвую девку воткнули в сугроб, и стоит она голышом, груди обрезаны, руки раскинуты, а на скрюченных пальцах ворона сидит.
Лушка зябко передернула плечами. Закуталась в шаль.
– Народ в вагонах больше молчит. В городе, по главной улице лабазники шли в картузах, иконы несли и пели «Боже царя храни». Зашла в дом против того, где Петрович жил, спросила: «Нет ли у вас в найм угла». Хозяйка говорит «нет», а я насупротив показываю: не толкнуться ли, мол, туда? Хозяйка ажно руками замахала: «Что ты, девка, хозяев арестовали, а в избе засада сидит!»
Кинулась по другим адресам – везде, как с Петровичем: или арестованы, или в нетях.
Вера тихо тронула Ксюшину руку.
– Что ты видела в больших селах? Каково настроение крестьян?
– Ругают большевиков.
– Как ругают?
– Да всяко разно… Тараса возьмите. Помог посеять коммуне хлеб и грезил: будет сыт этот год. А коммуну сожгли и пропала Тарасова доля. А он жаден, боится, как бы лошадей у него не забрали. Ругает коммуну.
Все три ходока заканчивали одним: «Советской власти по деревням почитай нигде нет».
Лушке удалось привезти из города несколько номеров газет. В них тоже писали, будто белые войска заняли Пензу, Самару, Екатеринбург, Златоуст и в ближайшие дни навсегда покончат с большевиками.
Тревожно шумел на камнях Ральджерас. Все ниже спускалась плотная пелена тумана, покрывшая горы. Все жители Ральджераса, одиннадцать коммунаров, возле костра.
Вавила молчал. Пусть товарищи говорят. «Когда тяжело, ты лучше молчи, – учил Вавилу в Питере командир дружины Гурьяныч, – послушай, что люди скажут. Взвесь все. Прикинь. Будь у тебя хоть семь пядей во лбу, десять человек все равно умнее тебя».
Длинный сутулый Жура подошел вплотную к костру. Внимательно оглядел товарищей. Одиннадцать взрослых да трое детей. Насупленные лица. Решительно сжатые губы – судьбу решают.
– Стало быть, – промолвил Жура, – дело хужее, чем при царе?
Никто не ответил. Только Егор нарушил тишину.
– Пошто ты так? Приглядна получилась у нас жилуха. Скажи, прямо дом родной, да и только, – говорил Егор, оглядывая поляну и шалаши.
Егору везде дом родной, где его Аграфена, ребятишки товарищи. А если еще тепло и с устатку можно присесть да согреть нутро душистым чаем из листьев смородины… То чего еще человеку желать? Костер есть. Капка с Петюшкой ластятся по бокам. В руке кружка чая, а рядом, вокруг костра товарищи. Вот Оленьки нет. Она лежит в земле у дороги, при выезде из Рогачева. Егор посмотрел на жену. Вспомнил, как билась Аграфена вот на этой поляне, оглушенная известием о гибели Оли.
«Оленька, доченька… не жила ты, и счастья не видела. Да лучше б они, супостаты, меня зарубили, лучше б мне не жить…
– Поживем покудова в шалашах, а там, может, к лучшему повернет, – старался он подбодрить друзей.
Вавила молча взглянул на Ксюшу, а та поняла Вавилов немой вопрос.
– Провианту? У Арины последнее забрала, – сказала она. – Ежели впроголодь, так ден на пять хватит.
– Об этом я не подумал, – зачесал Егор затылок. – Советску власть не нашли. Воевать – силы нет. И тут оставаться нельзя… Так кого же нам делать?