Шрифт:
Фриман
Лесли поступил на военную службу, четыре года спустя стал морским пехотинцем и в возрасте чуть старше, чем я во Вьетнаме, отправился на новую дальнюю войну — в Ирак. Он пошел туда вместе со своим отрядом, а мы с Мартой следили за его продвижением по карте, переставляя красную точечку туда, где примерно находилась его база. Пара слов на открытке, изображавшей что-то непонятное, экзотическое, явно никак не связанное с реальностью… но нам становилось чуть спокойнее. Он далеко, но, может быть, это земля Шахерезады, а не просто бесплодная пустыня. Марта, конечно, волновалась, но гордилась сыном. Сядет, бывало, на террасе, раскроет на коленях Библию, и соседи, что белые, что черные, здороваются с ней и заговаривают так почтительно, словно мы послали Мессию в Святую землю. Я-то боялся, что его тоже отправили прямиком в ад, но ничего не говорил. Другое время, другая обстановка, да и конфликты вроде стали не такими смертельными для солдат. Но как ни совершенствуй технологии защиты, а человек всегда придумает новый способ ранить, резать, калечить своих собратьев, и так до бесконечности, такова уж его натура. Война остается войной. Она пугает и притягивает одновременно. Она делает убийство привычным и нестрашным, ибо разрешает убивать других только потому, что вам сказали, что есть на то веская причина, что вы за добро и против зла. Всегда находится веская причина, чтобы наши дети подрывались на минах или возвращались домой израненными, замкнувшимися, безмолвными как тени, не способными выразить словами увиденное там. Лесли вернулся всего через несколько месяцев с раздробленным коленом: во время перехода подорвался на самодельной мине. Повезло, легко отделался, как сказало начальство, остальные из отряда не выжили, но его все равно отправили домой, швырнули нам, как узел с грязным бельем или как отработанный материал. Сражаться он уже не годился, едва мог ходить, так что военная карьера закончилась, едва начавшись. Марта испытывала грусть и облегчение одновременно. «Ведь он вернулся целым, — говорила она, — а не в цинковом ящике». Я тоже думал, что мы вновь обрели сына. Отец и мать иногда не понимают, что у внезапно повзрослевшего юноши есть проблемы и поважнее коленки, костылей и хромоты. Есть еще голова и то, чем они ее пичкали, — об этом нам никто не сказал. Наркотики, чтобы не уснуть, амфетамины, чтобы чувствовать себя непобедимым в бою, всякие таблетки, которые дают и даже не говорят, что это за таблетки, потому солдат должен подчиняться, его никто не спрашивает. Был ли там военный врач? Говорил ли он, что это для их же блага? Что это такой стандартный набор, вроде тех, что принимают пенсионеры, чтобы оставаться в форме? Я так и не узнал, что именно ему давали, но после его ночных кошмаров — я думал, это воспоминания о боях, — после бессонницы, вспышек ярости и безумия, после того как он проломил костылем голову соседской собаке, потому что она громко лаяла, я осознал, что из Ирака вернулся совсем другой человек. В моем доме жил чужой, такой непохожий на того голенького младенца, что впервые втянул воздух, лежа на животе матери, и сделал нас лучше и счастливее, чем прежде. Война забрала у нас сына и вернула его негатив — один лишь белый силуэт на беспросветно темном фоне.
Бенедикт
В конце сентября я сказал Фэй, что мне пора назад. Лучше было вернуться домой до того, как наступит зима. Она выглядела странно, я видел, что с ней что-то не так, но я никогда не разбирался в психологии, а уж в женской подавно. Утром в день отъезда, когда я собрал свои немногочисленные вещи, она объяснила мне, почему ушел Томас. Даже не словами, а просто взяла мою руку и положила себе на живот. Когда я понял, меня словно ударило током. Сначала ей казалось, что Томас искренне рад. Они проводили вечера, строили какие-то несбыточные планы, перебирали имена и выбирали, где станут жить. Он найдет постоянную работу, сумеет обеспечить ребенка всем, что надо, ему давно пора остепениться, создать семью и перестать мотаться по миру.
Но как быстро он загорелся, так быстро и замолчал. В конце концов просто исчез без предупреждения, без каких-либо объяснений, кроме кое-как нацарапанной записки, оставленной в прихожей. Он не готов быть отцом. Когда Фэй показала мне этот жалкий клочок бумаги, мне стало так стыдно. Он написал эти несколько слов на обороте какой-то рекламки, словно речь идет о какой-то мелочи по хозяйству, чтобы не забыть купить. И она все равно хранила эту бумагу как память о Томасе, не лучшее и не самое яркое воспоминание, но все же слова, написанные его рукой. Как ни было мне тягостно жить в этом городе психов, но я сказал ей, что останусь с ней до родов, что признаю ребенка своим и что он будет носить фамилию Майер и тем самым станет частью нашего братства, которое никогда его не забудет и не оставит в беде. Фэй стала отказываться, она не этого добивалась, но я сказал ей, что мое решение принято и я не отступлюсь. Я ходил с ней на УЗИ и все медицинские осмотры, я покидал кокон ее квартиры и находил разные подработки, чтобы помочь ей деньгами, обставить комнату для ребенка, обеспечить хорошую медицинскую страховку. А потом во время схваток я держал ее за руку, вытирал пот со лба, смотрел, как она ведет бой за жизнь — я даже не подозревал, какая это тяжелая битва, — а когда ребенок родился, именно я перерезал пуповину, как будто это мой сын. И он должен был стать мне сыном. Я дал себе слово любить ребенка так же, как любил его мать, хотя мы никогда не были любовниками, я просто принял и полюбил ее такой, какой она была: свободной и смелой женщиной. У меня не было шансов добиться ее любви. Все сердце она отдала брату, и он заполнил его до малейших закутков, как она любила говорить. Для меня не осталось свободного места, но это не имело значения. Я привык к тому, что брат приковывает к себе взгляды и притягивает людей, словно он единственный луч света в округе. Я не переживал из-за того, что существую на периферии его мира, вращаюсь на орбите вокруг него, с одной стороны освещенный его светом, с другой — в темноте. Отец меня любит, и это главное. Любит не больше, чем брата, но и не меньше. Когда родился мальчик, единственное, в чем мы с Фэй разошлись, — это в выборе имени. Она хотела назвать его Томасом, а я считал, что неправильно называть его в честь того, кто сбежал, пусть даже этот человек мне брат. Но последнее слово осталось за ней, ведь речь шла о ее любви.
Коул
Бенедикт решил взять снегоход и пошел домой. Этот его агрегат и при нормальной погоде еле заводится, а на таком холоде нечего и надеяться. Я уже начал снимать с себя снаряжение, но тут затрещала рация и расклад изменился. Клиффорд звонил сказать, что видел на другом берегу озера, как девка вошла в дом Томаса. Значит, теперь она сидит там — в тепле, но без мальца, и, мол, раз поблизости нет Бенедикта, ему не терпится навестить ее и показать ей пару-тройку фокусов, которые может сделать с бабой настоящий мужик. Я сказал ему, чтобы он ни в чем себя не ограничивал и на меня не оставлял, я, можно сказать, его благословляю, а насчет Бенедикта можно не беспокоиться, ему еще с машиной копаться и копаться. Потом, правда, я подумал и решил, что все же поучаствую — надо эту стерву малость проучить.
Я сказал Клиффорду, что тоже подойду, а пока может делать с ней что вздумается. Я знал: у него давно не было случая побаловаться с женщиной. Здесь редко встретишь женщину, которая хочет секса; правда, Клиффорд, если какую встречал, не всегда спрашивал согласия. Есть у мужиков свои мужские потребности, и точка. Я подумал, что он такое устроит этой Бесс, что она вовек не забудет, и поделом, нечего заводить мужика своими юбчонками и шортиками, которые едва что прикрывают. В конце концов, Бенедикту же главное найти сына, а не эту чужую девку, которая его прямо испортила. Давно пора проучить ее как следует. Я снова взял винтовку и вышел через заднюю дверь на случай, если Бенедикт все еще в поле зрения. Срезал путь, пошел напрямик через рощицу за домом. Обзор был чуть получше, чем в последние несколько часов; снег еще шел, с хорошими порывами, но уже не та чертова буря, что сразу сбивает с ног и кладет на лопатки. Если мальчонка мертв — а теперь-то, судя по всему, он мертв, — кто-то за это ответит. Так учил своих сыновей старый Магнус. Всегда наступает момент, когда тебе предъявят счет. Ты можешь отнекиваться, возражать, а все равно платить придется, раньше или позже.
Бенедикт
Маме, можно сказать, повезло. Она умерла в мое отсутствие, во сне. Умерла тихо, как жила, не причинив никому никаких хлопот. На рассвете папа проснулся рядом с ней и не сразу понял, в чем дело. Он сказал Коулу, что она как будто заснула девичьим сном, спокойно и умиротворенно, как не спала уже несколько месяцев. Врач сказал, что просто не выдержало сердце и не надо искать другие причины. Не думаю, что сердце у нее было слабое, просто ей выпало слишком много горя, сначала один сын ушел, потом другой, и ей уже не хотелось жить, ни к чему не лежала душа. До рождения детей жизнь кажется насыщенной и увлекательной, словно вереницы событий, которыми она перемежается, хватит на то, чтобы сделать вас счастливыми. И только после их рождения узнаешь, какая пустота возникает, когда они уходят, когда не останется ничего, ради чего по-настоящему стоит жить, ничего сравнимого со счастьем видеть, как они растут, как меняются, как из послушных детей превращаются в строптивых подростков и оспаривают каждое ваше решение. Я, ставший отцом по случайности, представлял себе все это очень туманно. Я никогда не думал, как это будет, когда у меня появится ребенок, мой собственный ребенок. Маленький Томас — существо еще более особенное, чем каждый ребенок; он личность, ни в чем не сопоставимая со мной. Не потому, что я ему не биологический отец, а потому, что его уникальная биография поместила его в какую-то сумеречную зону, на границе двух миров. Чей он сын? Матери, которая приняла решение его сохранить? Труса, который скрылся сразу после зачатия? Эти вопросы я не задавал никому и никогда. Вскоре после смерти матери у отца случился удар. Инсульт cразил его, когда он стоял посреди реки и ловил форель. Он бы утонул, если бы Коул не сумел дотащить его до берега. В течение следующих нескольких недель он в одиночку ухаживал за отцом, кормил его, мыл, говорил с ним каждый день и утешал, когда тот плакал. Когда я наконец вернулся, Магнус был похож на тень самого себя. Я хотел без посторонних рассказать ему про Томаса и про малыша. Мне не терпелось сообщить ему, что у него есть внук, что Майеры с Аляски еще живут и будут жить дальше из поколения в поколение, но он никак не реагировал, пол-лица у него выглядело как прежде, а другая половина обмякла от инсульта, и щека провалилась, как горный склон. Не знаю, чего я ожидал, но бурных проявлений радости не дождался. Вряд ли до него дошло сказанное, и я почувствовал глубокий стыд за то, что лишил его счастья. Стоило мне позвонить им, написать письмо — и они бы отвлеклись от пропажи сына и стали строить свое будущее в связи с новорожденным ребенком. Моя мать наверняка пожила бы еще немного, хотя бы до того момента, пока я не вернулся домой без ребенка и не в состоянии объяснить, почему он остался так далеко, за тысячи миль, в городе, который они знали только понаслышке. Коулу я ничего не рассказывал. Много лет спустя я привел мальчика на могилу бабушки и дедушки, и он спросил меня, каким Магнус был отцом. Таким, что всегда рядом, что выручит и спасет, — ответил я и еще сильнее ощутил сиротство.
Фриман
За год с лишним мы с Мартой перепробовали все. Обращались к врачам, психиатрам, в ассоциации ветеранов. Я прочел все, что отыскал по этой теме, искал слова, чтобы обозначить то, что происходит с нашим сыном, чтобы узнать, почему он вернулся таким разрушенным. Я мог понять его горечь и тоску: война перемалывает человека и выплевывает ошметки. Никто не предупреждает о том, что мертвые будут являться к человеку до скончания дней. Их лица сотрутся, но вы все равно вспомните странное положение тела, раны, открывающие плоть до кости, как будто кто-то решил показать вам все внутреннее устройство человека, а вдруг вам любопытно взглянуть. А у некоторых лицо оставалось нетронутым, и вас удивляло это, ведь смерть всегда удар, всегда шок. Вы не забудете свернувшихся калачиком мертвых детей и женщин, спящих так крепко, будто все просто замерло на секунду и стоит лишь щелкнуть пальцами, и кровь снова прильнет к их розовым щекам. Их лица всегда стояли передо мной, и, полагаю, Лесли также помнил каждое тело, оставшееся лежать на обочине пройденных им каменистых дорог, где песок то и дело впитывал кровь. А вот ненависти его я не разделял. Прошагав всю бессонную ночь по комнате, Лесли начинал каждый день с проклятий своей стране. Он спускался по лестнице, цепляясь за перила, не глядя на мать, которая ждала его всегда на том же месте, надеясь на кивок, приветствие — напрасно. Он отпустил волосы и заплетал их в косы, как будто хотел ничем не напоминать прежнего бритоголового солдата, безымянного и неотличимого от других. В хорошие дни он смотрел телевизор и пил пиво, в плохие сидел и неподвижно смотрел в одну точку — там, где над камином висела его фотография в военной форме. Он и этот мужчина не имели ничего общего. Однажды в воскресенье Лесли не выдержал, вскочил, сорвал рамку с фото и зашвырнул на другой конец комнаты. Марта хотела собрать осколки, но Лесли заорал, чтобы она не трогала, а если вздумает тронуть — убьет. Ни одна мать не поверит, что ее сын способен поднять на нее руку. Марта наклонилась поднять хотя бы снимок, и он пнул ее ногой в живот. Я помог жене подняться и приказал сыну уйти. Он вышел за невидимую черту, и я до сих пор не знаю, что довело его до такого состояния. Уже не наркотики, которые принимали солдаты Вьетнамской войны, чтобы продержаться, пока штабные закрывали глаза. Нет, тут все было намного хуже, настоящая сделка Америки с дьяволом. Я понял это только потом, когда языки развязались и появилось много юношей и девушек, сломленных уже не боями, а чем-то другим, и тогда тайное стало явным. Но моего Лесли к тому времени было уже не спасти — наш сын был безнадежен.
Бесс
И вот я стою в заброшенном доме, остановилась и стою. Я вообще задержалась в этом краю, я редко где задерживалась так надолго с тех пор, как ушла от матери. Я дала себе слово нигде не задерживаться, чтобы не успеть завести друзей или встретить кого-то, кого можно полюбить. Чтобы всюду быть только проездом, пролетом, чтобы мелькать кометой — и исчезать, уезжать, снова и снова пускаться в путь. Таким образом я перепробовала все случайные заработки, которые может предложить эта страна, и приличные, и мерзкие. Ничто меня не пугало и не отталкивало, все делалось исключительно ради пропитания. Ничто не могло унизить меня больше, чем то, что я пережила, ничто не мучило больше, чем воспоминания, ничто не угнетало больше, чем стыд за содеянное. Я одна его видела и ничего не сказала. Я придержала ему калитку, не зная, что только что этот человек убил мою сестру, я улыбнулась ему своей самой неотразимой улыбкой, потому что он выглядел так мужественно и так привлекательно — надвинутая на глаза бейсболка, чисто выбритая массивная челюсть, сверкающие зубы, калифорнийский загар, атлетическая фигура. Я могла бы составить его фоторобот и описать, во что он был одет, какой у него рост. Но я ничего не сделала, настолько я была раздавлена стыдом: я пыталась кокетничать, я пробовала свои девичьи чары — на ее убийце. В последующие годы всякий раз, когда девочка-подросток исчезала при подобных обстоятельствах в Лос-Анджелесе или его окрестностях, я чувствовала себя нелюдью, куском того бетона, что когда-то облепил мне ноги. Но этих мучений мне казалось недостаточно, и я искала себе неприятности. Я провоцировала и задирала парней в барах, где работала официанткой, причем таких, что могли вырубить меня одним ударом. Я и вправду ничего не боялась, я даже хотела, чтобы мне набили морду, вправили мозги. Часто это их останавливало, парни не ожидали, что я буду лезть на рожон и не испугаюсь агрессии. Женщины редко идут до конца, и это сбивает с толку альфа-самцов. Иногда мне все же перепадало, но недостаточно сильно, чтобы я образумилась. Меня обвиняли в том, что я затеваю драки, я теряла работу и уезжала дальше — не девчонка, а сорвиголова. Так я переезжала с места на место, продвигаясь от Западного побережья внутрь страны, где еще не знали о моей дурной репутации. Дурная девка, дурная во всех смыслах этого слова: плохая дочь, плохая сестра, плохая женщина. В конце концов я оказалась в Вегасе: сначала в качестве официантки, одетой в самую маленькую форму, которую когда-либо носила, потом в качестве хостес и гида для туристов, а иногда, если вела себя смирно, и крупье. Мне нравилось работать в шуме и суете, среди людей, таких же безумных и обреченных, как и я, только еще не подозревающих об этом, захваченных мерцанием огней и стробоскопов, которые завораживали, гипнотизировали, утягивали в бесконечную спираль, где крутилось то белое на черном, то черное на белом. Тянулись драгоценные минуты, свободные от мыслей, пока в конце смены не возвращался мертвенный свет дня, белый свет, сочащийся из пустыни. Реальный мир вступал в свои права. Я покидала работу и шла в трейлер, который снимала на пару с другой девушкой, чтобы там рухнуть и, может быть, заснуть — глубоко и беспросветно. Их я увидела однажды вечером, когда вышла перекурить. Я помню этакого человека-медведя: всклокоченные волосы, борода до глаз — охранники при виде его непроизвольно настораживались. Этот зверообразный человек держал в руке миниатюрную беленькую и гладкую ручку мальчика, во все глаза глядевшего на сверкающий огнями город, похожий на вечное Рождество, на елку круглый год, на реализованную взрослыми детскую мечту. Я так и не поняла, как они туда попали, но они выглядели так потерянно, что я подошла к ним. Он посмотрел на меня так, как будто я первое человеческое существо, которое они встретили. Он не знал, какой отель выбрать, — все казались такими шумными и блескучими, что он не решался войти. Он сказал, что проблема не в деньгах, а в самом месте.