Шрифт:
– И все-таки вы опасаетесь, что он начнет здесь болтаться и оставлять людоедские следы, – сказал я. – Если так и правда будет, если он примется философически вторгаться в эти владения, я полицию все же вызову. Мне ни к чему людоедские следы, да и вам, думаю, тоже.
– Ты к этому не притрагивайся даже мизинцем, – сказала мне Ада. – Сами уж как-нибудь свое разгребем.
– Я только хотел предложить: может быть, она побудет у меня, пока он здесь?
– Помеха тебе будет большая.
– Да почему? Свободных комнат полно, сможет выбрать на свой вкус. Если, конечно, она правда не хочет иметь с ним дело.
Я предложил исключительно ради Ады, а не ради ее дочери. Предвижу, что всякий раз, как сойка уронит желудь, мы с Шелли будем выглядывать наружу из-за жалюзи. Что всякий раз, как в доме что-нибудь скрипнет, я буду тянуться к дедушкиному кавалерийскому пистолету. Не скажу, что меня приятно будоражит мысль об этом торчке, о том, что он может шнырять среди моих деревьев и высматривать нас. Не радует меня и присутствие постороннего человека в одной из многих гостевых комнат. Мне больше нравится, когда я в доме один или с Адой. Поэтому я надеялся, что мое предложение будет с благодарностью отклонено.
Но Шелли сказала только:
– Ух ты. Я даже, кажется, не прочь, чтобы он не сразу отсюда умотал. Он взбесится, как узнает, что я в большом доме с боссом живу.
– Что ты несешь! – взъярилась на нее Ада.
– Не волнуйся, мама. Я по-шу-ти-ла.
– Не смешней, чем он шутит.
Вспоминая сейчас один вчерашний момент, я спрашиваю себя: может быть, эта шутка и правда из того же разряда, что его шутки? Людоедский след, чтоб я увидел и пялился. Вот она, фривольная бесцеремонность, о которой я говорил.
Что, к дьяволу, могло у нее вчера вечером быть на уме? Ада готовила меня ко сну, я был поднят с кресла и раздет, стоял на своей единственной шаткой ходуле, обхватив Аду за шею, ступней ощущая спущенные до полу трусы, – и тут в кабинете небрежно зашлепали туфли-мокасины Шелли, и раздался ее голос:
– Помочь, мам?
Помочь?
Ада прижала меня к груди и повернулась, обращая к двери разгневанную спину. Ее негодующий залп прошел рядом с моим ухом:
– Да не входи же ты сюда!
И меня повернула вместе с собой. Я уставился мимо ее плеча сквозь дверь ванной в кабинет, где стояла, прислонясь к дверному косяку, Шелли в своей водолазке с поддернутыми рукавами. Она очень хорошо была мне видна, как и мы ей. Мне бросилось в глаза, что она ohne Bustenhalter [74] и довольно полногрудая. И я невольно, кроме того, очень ясно увидел то, что видела она: ее мать в белом нейлоновом медицинском халате прижимает к груди голого уродца.
74
Без бюстгальтера (нем.).
– Извиняюсь, – сказала Шелли. Глядя мне в глаза, чуть ли не подмигнула, по лицу прошла крохотная тайная улыбочка. Оттолкнулась плечом от косяка, повернулась и шлеп-шлеп по голому полу кабинета.
Ада, купая меня и укладывая, не произнесла ни слова помимо своих обычных ободряющих междометий. Когда достала бутылку, чтобы нам глотнуть на ночь, я увидел, что она размышляет, не предложить ли мне позвать Шелли присоединиться, и отвергает эту мысль. Шелли после ужина позаимствовала мой транзисторный приемник, и нам слышно было, как он в восточном крыле, где она обосновалась, играет рок с ритмическим боем, – будто едешь со спущенным колесом. Мы выпили вдвоем и поговорили на другие темы, обходя сегодняшнее.
Наконец Ада взгромоздилась на ноги, взяла стаканы и оглядела меня, проверяя, все ли нужное у меня есть. Вдохнула носом и, сжав губы, с присвистом выдохнула.
– Ну, терпи, раз такое дело, – сказала она.
– Терплю, терплю.
– Спи себе спокойно.
– Спасибо. Ты тоже. Не бери в голову. Скорее всего, его уже тут нет.
– Да не так меня он тревожит, как другое. Ну, доброй ночи тебе.
– И тебе.
Она вышла, грузная, огорченная. Послышалось пищеварительное урчание лифта, затем умолкло. Открылась и закрылась входная дверь, слышно было, как Ада хорошенько ее тряхнула, проверяя замок. В глубине дома по-прежнему тяжко наяривали электрогитары. Может быть, подумал я, она не выключает для успокоения, может быть, ей страшно все-таки. Может быть, она заявилась, когда Ада меня купала, потому что ей не по себе сделалось одной в пустом крыле.
Радио звучало до полуночи и дольше, не давая мне заснуть. В последний бессонный час, миновав стадию раздражения из-за характерной для нее бестактности, я постарался напрочь отключиться и от нее, и от ее торчка, и от нового мира, который он хочет построить и в котором она, кажется, не уверена. Не дам себя в это втянуть; если что – сразу звоню в полицию. Отрезано, баста, не желаю больше об этом думать. Назад к бабушке, в ее девятнадцатый век, где все куда более внятно – и проблемы, и люди.