Шрифт:
…Возле клуба они расстались. В густой предутренней мгле кое-где уже поблескивали в окнах огоньки. В свежем воздухе разливался сладковатый, смолистый запах дыма.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Чувство досады на себя не покидало Герасимова с самого собрания. Усачев советовал, ему вопрос об отчислении фронту поставить в отчетном своем докладе. Герасимов этого не сделал.
Выступая в прениях, многосемейная колхозница Анна Буйнова сказала:
— В докладе Кузьмич ничего не сказал, как колхоз помогал фронту. Считаю большим это упущением с его стороны. Пусть скажет в заключительном, обязательно. А я вношу предложение последовать примеру метеесовских рабочих и треть хлеба с трудодней внести в фонд обороны.
Колхозники дружно и одобрительно встретили это предложение. Герасимова от стыда бросило в жар, тоскливо засосало под ложечкой. И с тех пор он ходил сам не свой. Выходило, что он, председатель, плохо знал колхозников, что он не верил в них.
К тому же мучило и дело с Настей Скрипкой.
Ревизионная комиссия установила, что Настя показывала надой молока меньше, чем он был на самом деле. Значит, он, Герасимов, не сумел во-время заметить это, дал Насте возможность наживаться за счет колхоза.
Это было тем более досадно, что и раньше за Настей держалась худая слава; она была жадна до чужого добра… Ведь говорил ему об этом счетовод, а он слепо доверился Насте. Значит, виноват, значит, плохой он руководитель.
Измученный этими думами, Герасимов решил поговорить с Усачевым. Его он нашел в мастерской, рядом с Сашкой, под трактором.
— Товарищ Усачев, я до вас…
Усачев вылез из-под машины. Он, как и говорил Федору, был самым аккуратным слушателем кружка техминимума. Свободные часы он использовал для того, чтобы «пощупать каждую деталь своими руками». Герасимов застал его в тот момент, когда Сашка объяснял, как нужно подтягивать коренные подшипники.
Усачев старательно вытер руки тряпкой и взглянул на опечаленное лицо председателя колхоза:
— Ты что хотел?
— Поговорить бы надо… по личному делу.
— По личному? Хорошо. Одну минуту.
После полумрака мастерской яркий солнечный день ослепил их. В воздухе разливалась золотистая дымка. Снег почернел. С крыш свешивались длинные сосульки. Влажный и теплый ветер ласкал лица.
— Весна, пожалуй, не за горами, Петр Кузьмич?
— До весны далеко, до пашни, то есть… А так — не за горами, — отозвался Герасимов, раздумывая, как лучше сказать Усачеву, чтобы тот понял его, помог ему разобраться в своих переживаниях.
— Может, товарищ Усачев, тебе покажется глупым мой разговор, не взыщи, а только сердцем я измучился.
Герасимов долго рассказывал Усачеву о своих мыслях. Он не стеснялся в крепких выражениях по своему адресу. Усачев думал: «Что он: хочет создать впечатление душевно чистого человека или на самом деле такой?» Герасимов же все более и более волновался, щеки его покраснели, бороденка нервно вздрагивала.
— Мы тебя, Петр Кузьмич, знаем, как добросовестного человека, честного работягу, — сказал Усачев. — Ты держишь в трудное военное время хозяйство колхоза — этого у тебя никто не отнимает. Но если будешь так работать и дальше — можешь попасть снова впросак. Ты знал, что Настя нечиста на руку, но не контролировал ее.
Усачев помолчал, потом затоварил опять:
— Поближе к народу надо быть, Петр Кузьмич, и дело пойдет. А ты не балуешь колхозников вниманием, не любишь совета у них спросить… А нас этому партия учит. Сила нашей партии в том и состоит, что она опирается на народ, знает мысли и чаяния народа… Заходи в партбюро почаще, в чем будет затруднение — поможем. Хорошо, конечно, сделал, что сам пришел.
— Куда же мне идти, — сказал Герасимов. — Больше идти некуда.
Герасимов ушел от Усачева в глубокой задумчивости. Впервые за всю работу председателем он со стороны взглянул на себя и убедился в правдивости слов Усачева. Надо переделывать себя, надо. Но в то же время с него как будто свалился тяжелый, гнетущий душу камень.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Несмотря на то, что Гаврила Федорович за долгие годы работы привык выступать перед слушателями, все-таки чувство волнения охватило его, когда председатель собрания Засядько предоставил ему слово. Он почувствовал на себе десятки пар пытливых глаз. Душевное равновесие оставило его. Он долго разбирал конспект информации и никак не мог найти, с чего нужно начинать.
В зале стояла тишина, кое-где изредка раздавалось сдержанное покашливание. Наконец, Бобров начал: