Шрифт:
— Доктора возьмем нашего, полкового. Во-первых — человек он надежный, очень порядочный человек, хотя и форменный клистир; во-вторых, — хоть он на лошади, как собака на заборе, а все-таки ездит.
— А если случится что... как назад?
Ася искоса поглядел на меня и покачал головой.
— А что может случиться? Вот ерунда. Или... — он понизил голос, — у тебя... предчувствие? Ты скажи.
— Никакого предчувствия.
— Ну, тогда чего же ты: если да если... Сам себе под руку говоришь!
Он надел фуражку и стал застегивать перчатки.
— Ты, все-таки, сегодня в фехтовальный обязательно зайди, поразмяться: по-моему, ты рапиры что-то давно уже в руки не брал. Напорешься еще, — что, в самом деле...
Прощаясь, он задержал мою руку в своей.
— Скажи по совести: нет предчувствия? А то мы дело замнем — единым духом...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В фехтовальный клуб я не пошел, а пошел к бывшему своему учителю фехтования, Ригельману. Когда я учился у него, меня, смеясь, звали его Беньямином: действительно, «маэстро» питал ко мне доподлинно отеческую нежность.
Старик и сейчас встретил меня радостно, подымая седые, редкие брови над стальной оправой очков. Я рассказал, в чем дело, не называя имен. Он довольно потер руки:
— Ну, что же, — парочку ударов?
Мы прошли в зал. И, стоя на туго натянутом, от стены до стены, слегка увлажненном мате, ощущая в руке гибкую, живую, жалящую сталь, я почувствовал радостно, как поднялась к мозгу, к мышцам веселым потоком кровь.
Через полчаса Ригельман опустил рапиру и снял маску.
— Благодарю вас: достаточно. Вы вполне в форме. И все удары с coupe — попрежнему: очень опасно. Ухудшение есть, конечно, с тех пор как мы с вами работали регулярно. Но без этого нельзя: рапира — как виолончель, все на кисти, требует упражнения. Но главное у вас сохранилось: нерв. Вы «чувствуете», попрежнему, клинок. Я за вас абсолютно спокоен.
Он вздохнул, насупился и прибавил:
— Если, конечно, не будет случайности... чего не дай бог ни вам... ни ему.
— Ни ему?
— Конечно. Случайность лишает всякого смысла искусство. Стакан чаю? Или вы торопитесь?
Итти было некуда. Старик будет рад. Я остался.
Говорили о фехтовании, о войне.
— Русские не могли ее не проиграть: видали вы когда-нибудь японские клинки? Кто может выковать такое оружие, как мечи самураев, разбит быть не может. Здесь, у вас в России, не умеют выковать и косы. И никогда не умели.
— Вот странно. У нас ведь, в самом деле — нет ни одного предания о мече.
— Вот видите, видите, — обрадовался старик. — Это ведь очень важно. У нас, французов, и у германцев тоже, в легендах оружие такое же живое, как человек. Что я! Еще более живое. Меч имеет имя.
Я засмеялся.
— У нас другое: у нас — люди не имеют имен.
Он бросил на меня быстрый взгляд.
— Что вы хотите сказать?
— Ничего особенного: я просто развиваю вашу мысль. Наши предания, то есть подлинная наша история... не все эти «столбцы», и «разряды», и летописи, из которых историки выматывают толстейшие темы мертвечины, а живая история наша — вся, в сущности, безымянная. Сохранившиеся в ней имена годны только напосмех: наши богатыри — или обломы, или жулики; наши князья и цари — пьяницы или святые: что хуже?
— Не говорите вольтерьянски! — помахал рукой Ригельман. — Зараза времени. Это вам не к лицу.
— Нет, серьезно: наш эпос — безымянный. Я о настоящем эпосе говорю. «Слово о полку Игореве»... Ни одной отдельной фигуры, если всмотреться... Ни одного лица, несмотря на обилие имен. Вся мощь поэмы — в неназванных. Без имени! Как может их оружие иметь имена? Вы знаете, как они ходили на врага, наши настоящие предки? «Без звонких щитов, с одними ножами засапожными.
Старик упрямо потряс головою.
— Вы приняли ваш герб не от этих предков. Прекрасный герб, я помню: Самсон, разрывающий льва.
— Дорогой маэстро, геральдика, я знаю, ваша страсть. И она чудесно сочетается с вашими клинками, конечно... Но именно как знаток геральдики вы должны бы знать, что наши русские гербы не сошли на дворянские грамоты со щитов, как на Западе. Они не взяты с бою: они жалованы. Их прозаичнейшим образом сочиняли в соответствующем департаменте. Мы — безымянный народ, маэстро, примиритесь с этим.
— Вы говорите так нарочно, чтобы меня подразнить, — ворчливо сказал Ригельман. — Я никогда не поверю вам, именно вам. У вас — чувство клинка: это дается только породой, дается именем. В буржуазии вы не найдете этого — никогда!
— В таком случае — ваше искусство обречено: дворянство уступает дорогу купечеству и мещанству по всей линии.
— Обречено, конечно. Оно и теперь падает. Говоря откровенно, занятия с моими учениками уже не доставляют мне той радости, что прежде. Это становится гимнастикой, комнатным спортом, не больше. Мышцы, но не душа. Ко мне приходят люди, которым не нужно оружия, вы меня понимаете: люди, у которых не представить себе на поясе меча... Это чудесный способ определить человека: представить его себе опоясанным сталью, — он станет сейчас же виден весь. Теперешних не представишь себе опоясанными, даже военных: шашка, да палаш, сабля — но не меч, даже не шпага... Жить становится трудно. Если революция удастся, жить станет совсем невозможно.