Шрифт:
Почему она все время называет его «дорогой господин Вильдерхаус»? подумал Ханс, не слишком ли искусственно звучит такое обращение? не слишком ли мало в нем близости? обычной для людей, которые? может быть, это знак? почему я такой идиот? зачем строю иллюзии? почему не могу взять себя в руки? почему? почему? почему?
Проще говоря, витийствовал профессор Миттер, можно сказать, что французы воспринимают внешние объекты как движитель своих идей, в то время как мы, немцы, считаем их движителем наших впечатлений. Никто не спорит, что в Германии люди имеют склонность включать в разговоры темы, более уместные для книг, зато во Франции ошибочно включают в книги темы, уместные лишь для разговора, что гораздо хуже. Я бы сказал так: французы пишут в основном, чтобы понравиться, немцы пишут, чтобы подтолкнуть читателя к размышлениям, англичане, чтобы разобраться в себе. Вы так считаете, профессор? усомнилась госпожа Питцин, но французы так бесконечно элегантны, ils sont si conscients du charme! [32] Сударыня, повернулся к ней профессор Миттер, честно говоря, выбирая между одной ценностью и другой… Кхм, а мне кажется, набрался смелости господин Левин, что и выбирать не нужно! верно? Любая эстетика, отчеканил профессор, основана на выборе. Да, конечно, сразу сдался господин Левин, но все-таки, не знаю. Наш дорогой господин профессор, вмешалась Софи, я, с вашего позволения, хочу заметить, что и Германии не повредила бы небольшая толика бездумности. Нет сомнений, что эстетика — как вы здесь правы! — дело выбора. Но ведь мы можем выбрать определенное смешение, эстетика включает в себя все: концепции, абстракции, предметы, забавные истории, вы не согласны? Пф-ф, ушел от спора профессор Миттер. (Ханс, воспользовавшись тем, что Руди на него не смотрит, разглядывал микроскопические поры на предплечье Софи, испытывая острое желание их облизнуть.) А вы, Руди? спросила Софи, какого мнения о французах? (Руди!, чертыхнулся Ханс, теперь она назвала его Руди!, хотя «дорогой» не добавила, господи, ну почему я такой дурак?) Я? вздрогнул Руди, поднимая плечи, я, моя дорогая, в этом вопросе не имею мнения, сколько-нибудь отличного от вашего («вашего», насторожился Ханс, он сказал «вашего», общаются ли они на «ты», когда остаются вдвоем?), я хочу сказать, что различий в моих и ваших взглядах нет. Абсолютно никаких? настаивала Софи, я призываю вас возразить, не будьте столь застенчивы. Дело не в этом, улыбнулся Руди, просто вы изложили все так ясно, как истинный ангел. Стало быть, в истинности слов ангелов вы не сомневаетесь? пошутила Софи. Признаться, дорогая, когда вас вижу, нисколько, ответил Руди.
32
Они так безоговорочно очаровательны! (фр.)
(Ах! Ханс прикусил губу.)
Но что же плохого в сдержанности? вопрошал профессор Миттер, ужель она не столь же благородна, как украшательство? Дорогой профессор, возразила Софи, возможно, уместней было бы говорить о социализации. Ведь мы всегда всё держим при себе, всё скрываем. Во Франции же всё напоказ. Мы замкнуты по природе или, по крайней мере, считаем, что такова наша природа, поэтому и выглядим такими недотепами. Этого никак нельзя отрицать, согласилась госпожа Питцин. Много лет назад я была в Париже, и… да что там говорить, это совершенно другой мир. Эти великолепные наряды. Рестораны. Праздники. Ах. Клянусь тебе, дорогая, любой французский покойник развлекается веселей, чем любой живой немец! Германия, загадочно произнес господин Левин, это кухня Европы, а Франция — ее желудок. Но, оставляя в стороне развлечения, продолжил профессор Миттер, давайте согласимся, что во Франции читают гораздо меньше. Профессор, возразила Софи, вы так прекрасно осведомлены, что я боюсь вам возражать, но что, если читают не меньше, а просто по-другому? Скорее всего, французы читают, чтобы иметь возможность с кем-то эти книги обсудить, в то время как для нас, немцев, компанию составляют сами книги, они и есть наше прибежище. Разница в другом, сударыня, возразил профессор Миттер, к сожалению, во Франции не только читают для других, но и пишут для других, на публику. А немецкий автор сам создает свою публику, он ее формирует и строго с нее взыскивает. Французский писатель готов потакать читательским запросам, предоставлять им то, что они от него ждут. Вот она, социальная открытость французов, et je ne vous en dis pas plus! [33] Профессор, а не в том ли дело, раздраженно вмешался Ханс, что во Франции читателей намного больше, чем у нас? В Париже больше театров и книжных магазинов, чем в Берлине. У нас здесь художник с трудом находит того, кого бы мог восхитить или разочаровать. Скорее всего, именно поэтому мы утешаем себя мыслью, что наши писатели самые взыскательные, самые независимые и все прочее. В Париже, сударь мой, возразил профессор Миттер, царит легкий успех и обывательский вкус. В Берлине же ценятся индивидуальность и возвышенность, вы разве не видите разницы? Вы сами сказали, заметил Ханс, что в обоих случаях тон задает предписанный образец. В Париже ценится стиль, в Берлине ценится другое. В обоих случаях авторы ищут аплодисментов. Одни ищут одобрения просвещенных людей, которых во Франции предостаточно, другие же ищут одобрения критиков и профессоров, тех немногих, кто в Германии читает. Ни один из двух вариантов не свидетельствует ни о меньшей социальной открытости, ни о меньшей заинтересованности. И разницы в благородстве целей я тоже не вижу. А если это так, господин Ханс (объявила Софи заговорщическим тоном, наклоняясь к Хансу, но одновременно очаровательно улыбаясь профессору Миттеру), что вы могли бы предложить для сближения позиций тех и других? Ханс и сам частенько над этим задумывался и уже готов был ответить, но тут ему пришла в голову злокозненная идея. Он поставил чашку на стол и, сделав вид, что Руди просил его об этом взглядом, громко провозгласил: Конечно! извольте, дорогой господин Вильдерхаус!
33
Здесь: больше мне нечего добавить! (фр.)
Руди, весь последний час нюхавший табак и отвечавший «безусловно, безусловно» на любые вопросы Софи, выпрямил спину и приподнял одну бровь. Хансу удалось уклониться от его испепеляющего взгляда, вовремя переключив все внимание на поднос со сладким. Руди видел, с каким интересом повернулась к нему невеста, и понимал, что должен дать достойный ответ. Не ради остальных гостей, которых он ни в грош не ставил, не ради даже собственной чести, построенной на куда более серьезных ценностях, чем эти литературные посиделки. Нет, ответить надо было ради Софи. Ради нее, и еще, пожалуй, чтобы проучить этого наглого чужака, ввалившегося в дом даже без перчаток. Руди стряхнул с жилета несколько табачных крошек, прочистил горло, расправил плечи и сказал: Возможно, Париж превосходит нас количеством печатных дворов и театров, но не может и никогда не сможет сравниться с Берлином в благородстве и добродетели.
Дебаты продолжались, как будто ничего не произошло. Но на губах Ханса играла улыбка, а Руди то и дело ронял на себя табак.
Это правда, друзья мои, говорила госпожа Питцин, что для меня нет лучшего времяпрепровождения, чем книги. Разве может еще что-то нас так развлечь, увлечь, как литературный роман? (я заметил, сударыня, пошутил профессор Миттер, что чтение вас изрядно развлекает), вы даже не представляете себе, профессор, до какой степени, даже не представляете! Для меня культура всегда служила, как бы это сказать? огромным утешением. Я постоянно твержу своим детям, как твердила и покойному супругу, царствие ему небесное: ничто не может сравниться с книгой, ничто так многому нас не учит, поэтому читайте! неважно что, но читайте! Но вы сами знаете, какова теперь молодежь, они не интересуются ничем, кроме своего приятельского круга, своих развлечений и балов (однако верно ли, кхм, усомнился господин Левин, верно ли, что не имеет значения, что именно читать?), но ведь не существует вредного чтения, не так ли? (при всем моем уважении, сударыня, вмешался Альваро, боюсь, что это слишком простодушный взгляд: конечно, вредные книги существуют, и бесполезные, и даже контрпродуктивные, точно так же как существуют плачевные комедии и ни гроша не стоящие картины), ну, не знаю, если так смотреть… Я согласен, сказал профессор Миттер, с господином Уркио: литературное образование должно предполагать отказ от вредных книг. И ничего ужасного в этом нет. Мне хотелось бы понять, отчего мы так благоговеем перед любым печатным словом, даже если оно не содержит в себе ничего, кроме вздора? (но кому же решать, возразил Ханс, кому решать, какие книги — вздор? критике? прессе? университетам?), о! прошу вас, только не надо рассказывать нам про относительность мнений, ради бога, наберемся смелости, кто-то же должен отважиться (я не говорю, перебил его Ханс, что все мнения имеют одинаковый вес, например, ваше, профессор, гораздо весомее моего, однако меня интересует, как должна распределяться ответственность за создание литературных иерархий, само существование которых я не отрицаю), прекрасно, тогда, если вы не возражаете, господин Ханс, если не сочтете за дерзость с моей стороны, предлагаю вам довольно простой подход: филолог несет больше ответственности, чем зеленщик, а литературный критик — больше, чем козий дояр, для начала вас устроит? или нам следует обсудить эту идею с гильдией ремесленников? (господин профессор, сказала Софи, не остыл ли у вас чай?), спасибо, дорогая, сейчас (обсудить — нет, ответил Ханс, но, уверяю вас, если бы филолог хоть полчаса понаблюдал за жизнью ремесленников, он сменил бы свои литературные предпочтения), да, чуть-чуть, дорогая, он действительно остыл.
Один современный романист, продолжал профессор Миттер, провозгласил, что роман, спасибо, с сахаром, что современный роман является зеркалом нашего уклада жизни, и не существует никаких сюжетов, а есть лишь наблюдения, и все происходящее в них уже заключено. Эта мысль весьма занятна, хотя и оправдывает господствующий дурной вкус: выходит, любая дикость или глупость заслуживает своего повествования, потому что такие вещи происходят, верно? Сейчас часто твердят, вмешалась Софи, что современные романы похожи на зеркало, но что, если это зеркало — мы сами? я хочу сказать, что, если мы, читатели, сами отражаем уклад жизни и события, изложенные в романах? Это соображение кажется мне более занятным, поддержал ее Ханс, при таком подходе каждый читатель в определенном смысле превращается в книгу. Дорогая моя, поспешил согласиться Руди, беря Софи за руку, блестящая мысль! ты совершенно права. В свое время подобное открытие сделал Сервантес, заметил Альваро.
Когда гости перешли к разговору об Испании, Руди посмотрел на настенные часы, встал и произнес: Прошу меня покорнейше простить… Господин Готлиб тут же вскочил, все гости немедленно последовали его примеру. Эльза поспешила было в коридор, но Софи подала ей знак и сама пошла за шляпой и плащом своего жениха.
Воспользовавшись паузой, Руди пояснил: этот злополучный ужин, на котором я обещал присутствовать, образовался так некстати! Поверьте, наши споры меня полностью поглотили. Я получил огромное удовольствие, дамы и господа, истинное удовольствие. Впрочем, мы скоро увидимся, возможно, в ближайшую пятницу. А теперь, с вашего позволения…
Ханс вынужден был признать, что Руди, перекочевав из мира мыслей в мир жестов, хороших манер и куртуазности, сразу же обрел несокрушимую уверенность в себе. Замерев в ожидании, массивный, блистательный, скульптурный Руди Вильдерхаус производил впечатление человека, способного без малейших затруднений простоять неподвижно хоть час. Когда Софи принесла ему шляпу и плащ, господин Готлиб подошел к ним и тихо сказал несколько слов, от которых усы его мягко обвисли, а затем все трое исчезли в глубине коридора. Ханс смотрел им вслед, пока от них не остался лишь табачный дым, скрип лаковых туфель и шорох женских юбок. Гости в неожиданном смущении поглядывали друг на друга, в воздухе летали фразы вроде: «Так и есть», «Одним словом», «Сами видите», «Какой приятный вечер». Затем все умолкли и принялись уделять усиленное внимание каждому принесенному Эльзой подносу. Профессор Миттер листал книгу, придвинувшись поближе к канделябру. Альваро подмигнул Хансу, словно говоря «потом обсудим». В это время Ханс удивлялся тому, какая говорливость вдруг напала на неизменно молчаливую госпожу Левин, и именно сейчас! в полнейшей тишине, она что-то быстро и без умолку, энергично жестикулируя, тараторила на ухо мужу, а тот кивал, упорно глядя в пол. Ханс попробовал прислушаться, но уловил только отдельные слова. Одно из них его насторожило и немного встревожило: ему показалось, что он услышал свое имя.
Когда Софи снова появилась в гостиной, все оживились, пространство вновь заполнилось смехом и разговорами. Софи попросила Бертольда зажечь еще свечей, а Эльзу — передать Петре, кухарке, что пора подавать куриный бульон. Затем она села, и гости придвинулись к столу. Ханс про себя отметил, что Софи обладала особым двигательным даром: ничто не оставалось рядом с ней статичным или индифферентным. Вскоре вернулся господин Готлиб, сел в кресло и погрузил свой мясистый палец в усы. Беседа пошла своим чередом, но Ханс заметил, что Софи избегает его взгляда в круглом зеркале. Ничуть не встревоженный Ханс увидел в этой неожиданной застенчивости добрый знак: Софи впервые оказалась одновременно в компании Ханса и своего жениха.