Шрифт:
– Боже, откуда она только взяла этот пояс? – со стоном вопрошал Хильми Рахми, рухнув на колени возле стопки толстых книг, упавших в момент, когда Сюмбюль толкнула их ногами.
Как же так? Мы же вместе убирали комнату, прежде чем сделать Сюмбюль ее узницей. Чтобы, снова оказавшись под властью призрака, она, не дай боже, не навредила себе или кому-то из нас, мы унесли веревки, ножи и все острое, не оставили даже спичек. Сосуды с водой, к которым снизу были приделаны крошечные латунные краники, Хильми Рахми закрыл сверху досками, на случай если ей вздумается утопиться. Шелковые платки и те приказал собрать, а то, мол, свяжет один с другим да повесится. По этой же причине на ее выкрашенной розовой краской кровати не было простыней и спала она на голом матрасе. С наступлением вечера я поднималась в башню и сама зажигала длинной лучиной прикрепленный к потолку светильник. Висел он высоко, и Сюмбюль было его не достать. Правда, встань она на стопку книг, она бы дотянулась, но, в отличие от того доктора по нервным недугам, я совершенно не верила, что бедняжка может надумать спалить дом.
– Боже, откуда она только взяла этот пояс?
Я прислушалась, ища в голосе Хильми Рахми хоть малейший намек на то, что он подозревает меня. Но никакого намека не было. До чего же все-таки мужчины, по сравнению с женщинами, бывают иногда невинными и простодушными, как дети. Только как в таком случае объяснить, что все то зло, свидетелем которого я была, исходило всегда от мужчин? Как же так получается, что вот эти самые мужчины, которые настолько невинны, что не в силах разгадать женские уловки, оказываются виноватыми в стольких зверствах?
– Видимо, мы забыли проверить карман ее халата.
Обрезав пояс, мы сняли крепкое, дородное тело Сюмбюль, которое теперь лежало у нас на коленях, но с балки так и свисал завязанный узлом обрывок шелковой ткани. Неужели вот эта тонкая лента и лишила ее жизни? Я не могла в это поверить. Как же хрупок человек, и как легко настигает его смерть!
Но, конечно же, не у всех сердце и ум были такими же чистыми, как у Хильми Рахми. Не успели мы похоронить Сюмбюль, как про меня уже поползли слухи; я закрылась в башне, но грязные шепотки собравшейся в нашем особняке толпы долетали и дотуда. Да, это правда. Я действительно каждую ночь проводила в постели мужа Сюмбюль. Каждую ночь я с нетерпением ждала, как его тонкие длинные пальцы коснутся моей кожи, как все те человеческие чувства, которые он всегда подавлял, найдут-таки выход, проникая не только в мое тело, но и в душу. Теперь, когда я уже старуха, скрывать это все нет нужды.
Когда мы занимались любовью, пот на наших сливавшихся воедино телах смешивался, и запах его, с нотками роз и благовоний, повисал, как облако, над спальней; мы не произносили ни звука вслух, но на вершине наслаждения слова, стоны и крики взрывались внутри нас яркими искрами. И тогда Хильми Рахми, не в силах удержаться, шептал мне на ухо о своей любви, вот только не знаю, предназначались ли эти слова мне, Сюмбюль или какой-то другой женщине. Уткнувшись своим пахнущим табаком лицом мне в шею, прижавшись сохранившими привкус выпитого ракы губами к моему уху, он все нашептывал мне что-то, и слушать его для меня было даже приятнее, чем плыть в реке темного, сладкого удовольствия, о существовании которой в себе я прежде и не догадывалась.
Однако, вопреки утверждениям острых на язык сплетников, все это вовсе не означает, что я собственными руками помогла Сюмбюль, которую любила, как старшую сестру, умереть.
В то утро, когда я обнаружила ее свисающее с потолка бездыханное тело, прежде чем подняться в башню, я взглянула на себя в зеркало: лицо мое было бледное и заострившееся, а глаза с залегшими под ними черными кругами – несоразмерно большие и блестящие. Удовольствие прошлой ночи все еще отдавалось в теле сладкой ломотой. Я перекинула свои достававшие до пояса волосы вперед и глубоко вдохнула впитавшийся в них запах. От воспоминания о трехдневной щетине Хильми Рахми, щекочущей мою шею, внутри все свело. Я не могла стоять на одном месте. Волнение и удовольствие не оставили в моем сердце места вине и стыду. Я чувствовала себя счастливой, но счастье это было беспокойное. Может, это и есть страстная любовь?
Пока я собирала для Сюмбюль завтрак, мне пришлось пять, а то и шесть раз сбегать в чулан, потому что я постоянно что-то забывала, но вот наконец все на подносе: и мед, и сливки каймак, и вымоченные в виноградном уксусе оливки.
Обуревавшие мою душу чувства были для меня странны, и временами мне даже казалось, что волнение и счастье, охватывавшие меня, передадутся и Сюмбюль, разгонят ее печаль. Я забывала, что мужчина, к чьей груди я тайком льнула по ночам, приходится ей не кем иным, как мужем. А забывала я об этом потому, что мужем Сюмбюль был полковник Хильми Рахми, красивый, вечно хмурый и отстраненный, – его я видела только днем. А в утренних сумерках совсем другой мужчина касался своими длинными тонкими пальцами моих самых чувствительных точек, совсем другой мужчина шептал мне на ухо: «Ты моя единственная, моя драгоценная, моя настоящая любовь».
Я захлебывалась в водовороте этой почему-то такой знакомой двойной жизни и хотела, чтобы Сюмбюль увидела, ощутила эти невероятные чувства, сжигающие мои тело и душу, чтобы она порадовалась вместе со мной. Это было такое волнение, которое, будучи разделенным с кем-то другим, лишь увеличивалось, которое требовало, чтобы о происходящем ведал не только сам мужчина, в чьих руках я сгорала, но и все остальные, отчего оно бы еще больше усилилось. Впервые после той страшной сентябрьской ночи во мне проснулось непреодолимое желание заговорить.
Ни капли не беспокоясь о том, что расплещу чай, с подносом в руках я вприпрыжку, по две ступеньки за раз, поднималась по винтовой лестнице на вершину башни. На ветвях росшего под окном тутовника, усыпанных ягодами, сидели воробьи: они клевали эти ягоды своими медового цвета клювышками и щебетали, переговариваясь. Внизу кто-то – должно быть, Хильми Рахми, кроме него и некому – завел граммофон и поставил одну из пластинок, оставшихся от прежних хозяев дома. Заиграла американская песня, знакомая мне из моей прежней жизни.