Шрифт:
— Мать, что-то у меня стоит в груди камнем — и шабаш. Иной раз прихватит — и не раздышишься.
Анна Михайловна испугалась, долго расспрашивала, в каком месте и как болит и давно ли. Потом сказала озабоченно:
— С этим шутить нельзя. Надо в больницу сходить, провериться.
И после этого как бы случайно спрашивала у своей сестры Федосьи:
— Ну вот, к примеру, помрет Игнат, будут мне что платить?
Федосья простодушно объясняла:
— Да если сама заработала, а кроме — как же? Тут на это не поглядят, кто он тебе — муж или чужой дядя, ты сама должна пенсию зарабатывать.
Анна Михайловна умолкала и переводила разговор на другое. У нее появился страх.
5
Когда проводили сына в армию, Игнат затосковал, мало с кем разговаривал. К жене стал придирчивее. Какая-нибудь тряпка, брошенная во дворе, или беспорядок в кладовой выводили его из себя. Тогда он собирал по углам старые фартуки, носовые платки, косынки, еще вполне пригодные, приходил с ними в комнату, где жена обычно что-нибудь шила, и спокойно говорил:
— Вот, целый ворох насобирал. Кто их будет донашивать?
Это задевало за живое. Анна Михайловна, еле сдерживаясь, с ехидцей спрашивала:
— Отец, и охота тебе в бабьих тряпках копаться? Или, думаешь, я не так шью? Тогда садись за машинку. Чтоб я вот так отчет перед тобой держала — тьфу!
— Ну, гляди, — так же спокойно говорил Игнат. — Я говорю — разбрасывать не надо, шитье-то твое по всем плетням без присмотру висит.
Дальше Анна Михайловна не могла терпеть. Она бросала работу, топала ногами и кричала на весь дом, что не живет, а мучается, что лучше один черный хлеб с солью есть, чем слушать такие попреки, что она раньше времени в гроб ляжет. Потом ходила жаловаться Федосье.
— Что ни старше становится, дьявол, то вредней. Каждую копейку за мной учитывает и попрекает, прямо житья нету. Хорошо, ты сама себе хозяйка, а тут…
Федосья кивала головой, поддакивала и думала: «Нет, не очень-то сладко и одной быть, не знаешь ты еще…»
А вслух говорила:
— Что поделаешь, Аня. Может, и жаднеет к старости, да ты смирись, промолчи лишний раз.
«Тебя бы в мой хомут», — раздраженно думала Анна Михайловна. Все ей казалось ненавистным в эти минуты: и чрезмерное, будто ей в упрек, трудолюбие мужа, и то, что люди его уважали, а ее за глаза называли белоручкой, и спокойствие Игната. Но после случая с зерном она стала осторожнее. С Игнатом происходило что-то неладное. С работы он возвращался поздно, отмалчивался и часто сидел в темноте у окна, курил. А рано утром уходил с косой к речке.
Анна Михайловна не выдержала и как-то спросила:
— Отец, ты что такой смурной? Опять болит?
Он долго молчал, потом сказал с какой-то затаенной горечью:
— Болит… Я знаешь что вспоминаю, мать? Как я первый год на тракторе работал, до войны… Голодный был год, а мы с ребятами что делали: пригоршню пшенички насыпешь в тряпку — и в радиатор, в горловину. К обеду распарится — ешь не наешься, все трактористы таким манером обедали и меня научили. А раз эта тряпочка подвела. Старая, видно, была, возьми да и прорвись: зерно — в радиатор, забило трубки, вода кипит. Трактор стал. Это в уборку-то! Стал я разбирать. Глядь — бригадир подъезжает. Как увидел, побелел. «Ах ты, — говорит, — Игнашка, Игнашка, — не знаешь, чем это пахнет?! Моли, — говорит, — бога, чтоб уполномоченный из района не налетел». Скинул рубаху и помогает мне, а у самого руки трясутся… Вот он как доставался нам, хлебушек-то.
Анна Михайловна притворилась больной, взялась за поясницу и пошла искать лекарства.
На другой день Игнат пришел позже обычного и выпивши. Включил свет, разулся и сел на диван. Улыбка не сходила с лица, глаза светились, он загадочно и довольно потирал руки.
— Что это ты? — строго спросила Анна Михайловна спросонья. — Ай праздник какой?
— Это точно — праздник! — с особенной теплотой и нараспев проговорил Игнат. — А то как в тюрьме сидел… Иди, мать, поговорим с тобой. По душам потолкуем. А то живешь-живешь, уж помирать пора, а поговорить по-хорошему не соберемся никак. Мы с тобой пережили и голод, и нужду, детей вырастили. Тогда некогда было разговаривать. Помнишь, как я ударил Катю, когда она кусочек хлеба из вагона в окно уронила? На Кубань-то ездили! От голода спасались!
Анна Михайловна не могла понять, куда клонит Игнат, и глядела на него со страхом.
— Не помнишь? А я хорошо запомнил. Так запомнил, что никогда не забуду. Дитя малого за кусочек хлеба ударил, а? За то, чтоб с голоду не померла. Девочки-то наши с мякины пухли, а ты хоть разорвись — где было взять этот кусочек? А когда я хотел в рукаве пшеницы из амбара принесть, что мне бригадир сказал, как заметил? Иди, говорит, Игнат, высыпь от греха, чтоб никто не увидел, а то упекут так, что детей своих не увидишь. Вот какое время было! А теперь подогнали комбайн к скирде — и весь бункер туда спустили. Свиней дома кормить нечем… Ай-яй-яй! На старости лет такой грех на душу взять! А что сын скажет? За что ты воевал, спросит, за что все огни-воды прошел? За что столько лет нужду мыкал? За что? Как я перед ним отчитаюсь, перед Андреем? А?
Анне Михайловне надоело слушать, и она сказала:
— Ну хватит, отец. Ложись. Ты еще в милицию пойди с такими речами.
Игнат с горечью махнул рукой:
— Эх, мать, мать, толкушка ты ясеновая! Сколько живем вместе, а не можешь ты меня понять. Я не обижаюсь, а так, жалко тебя… Ни жизни не знаешь, ни людей. И работы боишься. Знаешь только фартуки шить. И ведь столько нашила, что тряпошнику в тележку не угрузишь. Я все молчал, и теперь бы не к чему этот разговор заводить, да ведь и у меня сердце не каменное. А зерно надо сдать на склад…