Шрифт:
Незнакомец. Во-во, о том и речь. Одной только кровью своей, плотью был к нему привязан, а это не любовь: также собака своих щенят облизывает, как ты сына… но на самом деле между мной и тобой чисто формальная разница. Можно даже сказать, что ее нет совсем… слишком для многих обилие книг становится тем же, чем для других – их отсутствие, а если говорить конкретнее – и то, и другое оборачивается пустотой… Я растрепал свою жизнь через интеллектуализм; ты и миллионы таких, как ты – задушил через вакуум мещанства…
(Сизиф уже давно перестал слушать Фридриха, он смотрел на залитый кровью вагон, его глаза затягивала ленивая, полусонная поволока, а ноздри горячило и жгло подступившим голодом: аппетит разыгрался так сильно, дал знать о себе так резко и непреклонно, что Сизиф даже заерзал от нетерпения).
Незнакомец. Глупость интеллектуала и сноба разве что более многогранна, скажем так, более насыщенна информацией, разными абстрактными категориями или видимостью, чем глупость обывателя, но это одно и тоже состояние, которое состоит не из живых, а из смертных дел, гниющих и заразных, как проказа… Глупость интеллектуала – это такая самонадеянная, пустопорожняя сука… а потому она, в силу лоска своего, всегда скрыта, а глупость быдла или забитого планктона дика и очевидна. Что самый занюханный Акакий Акакиевич, что самый признанный авторитет науки, политики или искусства – в этом смысле на одной чаше весов… И не стоит удивляться тому факту, что мы в одном вагоне. И я, и ты – мы части единого целого: мы одно и тоже. И каждый из нас в каком-то смысле топтался на месте всю жизнь.
(Мимо Сизифа в кровавом потоке проплывает мясистая нога с волосатой голенью и увесистой ступней… Сизиф косится на отрубленную ногу, следит за ней взглядом, внимательно, как кот: когда она оказалась совсем близко, вцепился в нее зубами, как в селедку, и начал теребить-теребить-теребить: схватил зубами эту гугенотскую свежатинку, схватил без помощи рук: клац-клац – и ампутированная набожными католиками нога оказалась во рту ловкого Сизифа. С хрустом чавкает и мурлычет, и все знай себе жрет с аппетитом ни в чем не повинное гугенотское мясо. Отрывает зубами бордовые волокна, сплевывает хрящички и вытаскивает жирными пальцами, застрявшую между зубов, совершенно невкусную кожу, покрытую жесткими волосами).
В эту минуту динамик над головой хрюкает и по вагону разносится злорадный мужской баритон:
– Поезд дальше не идет, просьба освободить вагоны.
Занавес
Антракт
Явление III
Сизиф и Фридрих вышли на остановке. Шагали мраком во мрак, как водомерки по черной беспросветной глади – где ни берегов, ни линии горизонта: одна непроницаемая пустошь.
– Послушай, немчура, ты меня все-таки надул, сволочь… Усатый жук. Ты же говорил, что с поезда ни-ни…?
– Так и есть…
– Тогда какого рожна мы в эту тмутаракань чапаем…?
– Не задавай глупых вопросов, голуба – это временная остановка. Ферштейн?
Сизиф раздраженно фыркнул: вяло, как престарелая кобыла.
Постепенно из тьмы начали проступать смутные очертания, которые с каждым шагом становились все более отчетливыми: от посмертной дымки отделились плоские прямоугольники куцых и покосившихся домишек с латанными-перелатанными крышами. Часть лачуг: перевязанные доски с приколоченными к ним листами ржавой жести, другие были сложены из шпал, часть из них черная от креозота. Крыши заменяли листы шифера и рубероида. Окна по большей части забиты пледами или картоном. Только в некоторых хижинах поблескивали стекла.
– Это Старый квартал. Видишь, вон бровастый и напыщенный мужик стоит?
Сизиф посмотрел на человека с лощеной, по-европейски приталенной бородкой и красивым перстнем на мизинце. Он стоял рядом с окровавленным пнем, в который был воткнут увесистый топор.
– …тот еще тип: Розенкранц Игнатьевич… Называет себя «Великим инквизитором».
– Почему?
– А поди спроси его, лешего, пес его знает, почему… дурак, наверное.
Сизиф уважительно помолчал, как бы взвесив что-то.
– Ну давай, Фридя, вещай в подробностях, что ли, ты же типа мой экскурсовод… ala Вергилий, так что сделай одолжение…
– Ой, да ладно, вот только не говори мне, что ты «Божественную комедию» читал?
– Было дело, еще до женитьбы и пятидневки, когда…
– Ой, все, заткнись лучше, опять ты со своей пятидневкой сраной… Смотри по сторонам лучше и под ноги… этот Великий инквизитор – вообще достаточно экстравагантный тип, он любит красные балахоны, массивные четки и все такое… По призванию всегда чувствовал тяготение к патриаршей митре или хотя бы к титулу папы Римского, но за неимением свободных вакансий, Розенкранц Игнатьевич подрабатывает здесь мясником – если там надо разделать говяжью тушу или рубануть голову какой-нибудь птице, а потом ощипать – Розенкранц в этом деле мастак. Особенно Великому инквизитору нравится рубать курицам головы – в процессе этого он всегда читает «Отче наш», так как чувствует значимость каждого подобного эпизода. Молитву он повторяет до тех пор, пока обезглавленная птица, убежавшая от своего палача, не перестает трепыхать крыльями и не оседает на землю с обескровленной покорностью…
Сизиф еще раз внимательно посмотрел на внушительного человека. Рядом с его домом блестели кровавые лужи с пучками липких перьев, а на стене висела овечья шкура и несколько тесаков для свежевания… на крыше стояла жердь со связками чеснока и лука. Пень с воткнутым топором все время кровоточил, пропитанный на все свои годовые кольца… Розенкранц Игнатьевич стоял подле и ждал, когда баба в голубом платке поймает и принесет курицу – сам он презирал любую суету, считая, что каждый человек должен действовать наверняка, исходя лишь из своего призвания, поэтому рубал головы курицам как конвейер, но лишь в тех случаях, когда жертв ему подавали, что называется, голой жопой кверху… Он чувствовал: его призвание именно в этом умении ставить финальную точку-вердикт. Минутами даже не сомневался в том, что является перстом Божьим – карающим и беспощадным, а уж кому-кому, но карающему персту негоже носится по подворотням за кудахтающими дурами. Розенкранц Игнатьевич воспринимал свою временную функцию мясника, как некий подготовительный этап-репетицию к более значимому духовному мероприятию.