Шрифт:
А зимы, весны и осени поглощал город. Под конец лета оттаивало запуганное и смятое казенной мудростью сердце; но подходил август — и являлась гимназия с ее пансионом; лета было только два месяца, а городских зим, учений и страхов — десять.
Побеждали десять, выбирали из сердца тихие мечтания и наполняли спешной казарменной былью. Быльем порастала за зиму и осень душа неокрепшая. Стиралось то, чем зацветала душа летними вечерами; казенный махровый цвет оплетал вязью сердце, и смолкало оно, стиснутое камнями пансиона.
Серая, умудряющая, давно одобренная жизнь властвовала над всем. Уж не деревенский был Павлик, он был городской.
Лишь двумя «светлыми минутами» отмечает память Павлика долгую и серую жизнь пансиона: «красным флагом» и театром.
Суров был климат той страны, где родился Павел. Не редкость бывала там тридцатиградусная стужа — и вот распоряжением попечителя было отменено хождение в гимназию в дни сильных морозов. На городских каланчах выкидывался красный флаг, и в тот день учащиеся освобождались от гимназии. Как оживлялся в те дни казенный пансион!
Еще накануне, перед отходом ко сну, шли разговоры о количестве градусов; кто-нибудь из проснувшихся ночью непременно подходил к термометру за окном «умывалки»: нет ли желаемой цифры? Утром первый взгляд, конечно, на окна.
— Смотрите, как заледенели! — в восторге шепчет кто-то.
— Не будем! Не будем! — ликуют в разных углах.
За утренним чаем не сидится: вдруг переменится температура, стихнет ветер… Мало ли что может случиться!
Старшие воспитанники отправляются в швейцарскую.
— Что, Иван, сильный ветер?
— С ног валит, так и рвет.
— Слава Цицерону.
Старшие разносят благую весть.
Принимается она радостно, но все еще с неуверенностью. До отхода в гимназию еще почти два часа — вдруг температура переменится, стихнет ветер…
Проходит еще четверть часа. В коридоре, у термометра, гудит толпа.
— Чиркните спичку, — бормочет кто-то. — Плохо видно.
— Двадцать пять градусов, господа бараны! Ей-богу!
— Врете вы все. Петров, посмотрите! Васильеву верить нельзя.
— Даже около двадцати шести. Пустите, черти, раздавили!
К толпе подходит один из дядек.
— Господа, разойдитесь, — говорит он. — Сейчас придет воспитатель, увидит. Нехорошо.
На него никто не обращает внимания. Дядька удаляется донести воспитателю.
— Разойдитесь, разойдитесь! — кричит воспитатель, подбегая.
Мелкота прыскает в разные стороны. Остаются только те, которые посмелее.
— И как не совестно! — огорченно говорит воспитатель и морщит нос. — Ведь большие… Ну, уж и любите вы поучиться, нечего сказать!
На него исподтишка бросают злобные взгляды. Поучиться — это значит получать единицы, «без матраца», «без ужина», терзаться душой и телом.
— Господа, флаг! — вдруг выкрикивает кто-то дрогнувшим голосом.
Происходит смятение. Все разом бросаются к окну. Давка и крики. Все спешат удостовериться лично.
— Флаг! Флаг! — разносится по пансиону.
В самом деле, на каланче, на ветру, бьется спасительная красная тряпочка.
— Ур-ра! — громко катится по пансиону.
Воспитанники куда-то бегут, обнимаются, швыряют в разные стороны книжки и кричат восторженно:
— Красный флаг!
В одной из «занимательных» раздается оглушительный треск: то разом, по команде, приподняты и брошены крышки парт. Это называлось «дать салют», «дать пушечный выстрел» по случаю торжества.
Побледневший воспитатель вихрем уносится в сопровождении «адъютантов» на выстрел.
— Безобразие! Безобразие! — кричит он. — Кто стучал?
Конечно, полное молчание. Воспитатель входит в следующую «занимательную». Вдогонку несется громогласная песня:
По у-лицам хо-дила Боль-шая кроко-ди-ла…В бешенстве воспитатель бросается назад…
— Кто пел?..
Опять молчание. Только если в это время оказывается дежурным воспитатель Щелкун, из задних рядов начинается чуть уловимое щелканье языками. Щелканье ведется мастерски: по лицам нельзя отгадать, кто именно щелкает… Услышав щелканье, воспитатель бледнеет.
— Пощелкайте, пощелкайте, я подожду, — говорит он и садится. Но в это время в следующей «занимательной» слышится второй залп, и воспитатель с бранью уносится к «бомбардирам».