Шрифт:
— Нет, не читал.
— А ты похож на рыцаря… Особенно если бы тебя одеть в латы и шлем. Ты был бы очень красивый. Рыцарь сидел в окне и ждал ее.
— Кого ее?
— Ту, которую он любил, понятно. Он любил королеву, а она любила короля. А король был старый. А у королевы глаза блистали как сапфиры.
Снова взглянул ей в лицо Павлик. Звезды цвели и блистали в глазах ее. Захотелось быть рыцарем, ведь была же королева. Захотелось тихой беседы, захотелось, чтоб на руках были цепи, — ведь пленный был рыцарь! — и чтоб те цепи сняла она.
И он уже придвинул к ней руки, чтобы отняла она цепи, и вот голос, нежный, прекрасный, как арфа, тихо спрашивает его:
— Скажи, а ты знаешь, что такое седьмая заповедь?
Погасли звезды. Беспомощно и растерянно звякнуло под испуганно двинувшейся рукою Павлика стекло рамы. Кровь брызнула из пальца, но не поразило это: алые капельки вдруг всплыли на сердце.
— Осторожно, здесь стекло разбито… Так ты знаешь седьмую заповедь?
— Что, что? — беззвучно спрашивает Павлик. Он все еще не верит. Ну, конечно, он ослышался, он не понял, это ошибка, не может же быть, чтобы эта королева с глазами-звездами говорила такое…
— Ну, какой же ты глупый, — ведь объяснял же вам в гимназии седьмую заповедь священник? Неужели не помнишь?
Да, Павлик вспоминает: священник объяснял. Унылый, долговязый батюшка вошел в класс. Товарищи с каким-то особым, притаенным смехом шептались перед уроком, что сегодня будут объяснять седьмую заповедь. Не вслушивался тогда Павел. Не до того было. Пол-урока священник обычно спрашивал заданное, пол-урока объяснял дальнейшее. И вдруг настало молчание. Стало ясно: все ждали. Законоучитель взглянул на часы. Оставалось всего двадцать минут; надо было, наконец, приступить. Павлик видел, как побагровело и сморщилось изношенное лицо священника, увидел — и сам покраснел. Инстинктом он понял, что будут сейчас говорить о чем-то необычном и стыдном. Сердце захватило волнением. Все ждали. Священник прошелся, присел. Глаза его были опущены, щеки дергались, он смотрел в балльник. Все жутко затаили дыхание. Чем-то новым веяло по классу.
— Вот теперь нам следует, по очереди, подойти к объяснению седьмой заповеди… — Голос священника звучал неуверенно и глухо, его глаза все косили.
«Такой старик — и то краснеет, — неприязненно подумал Павлик. — Значит, это и в самом деле какая-то пакость… Но отчего некоторые так злорадно улыбаются?..»
— Седьмая заповедь дана также от господа, — заговорил, наконец, наставник и все смотрел вниз перед собой с виноватым видом.
А Павлик все ждал, словно подталкивал его в шею, неприязненно думая; «Вот и сюда приплели господа, вместо того чтобы самим признаться».
Лукавые были люди, лукавый был и этот унылый, беззубый священник.
— И заповедь сия такова… — все скрипел и томительно царапал воздух тягучий старческий голос, — такова, что когда мужчина и женщина вступают в установленное господом священное таинство брака…
«Отчего лица Рыкина и Корчагина так злорадно-насмешливы? Отчего они словно смеются над ним?»
— Вот когда мужчина и женщина вступают в брак, то они должны блюсти себя в чистоте и порядочности, сохраняя Христову заповедь, не допуская блуда…
Уже явно фыркают на задних партах.
— Когда мужчина либо женщина, состоящие в браке, нарушают его святую верность либо помыслом, либо словом… либо… — Все беспомощнее и глуше шлепают губы священника. Глазами он так и тянется к двери. Убежать бы, спрятаться, а сзади на партах все фырчат, все смеются, и странно озлобленный Павлик уже с ненавистью смотрит в растерянное лицо старика.
— Даже косицы его взмокли! Пропотел ажио! — почти вслух говорит Рыкин. Но вот священник срывается с места: прозвенел спасительный звонок. Урок кончился. Он сам бежит, как гимназист приготовительного класса. Отчего это бывает так?..
Ничего не понял тогда Павлик. А теперь еще непонятнее. Ведь тогда говорил священник-мужчина, и то багровел и смущался. А вот сейчас перед ним сказала девочка, с глазами как звезды, и она спрашивает его так просто, спокойно, не робеет и не стыдится. Что же это было такое в жизни? Как было все это понять?
— Ничего я не знаю, и ты не спрашивай меня! — говорит он, наконец, Лине и, как бы защищаясь от знания, простирает перед собою руку. Тихо падает на ручку Линочки с его пальца несколько алых капель.
— Да ты к тому же обрезался! — говорит она.
— Да, обрезался, — отвечает Павлик чуть слышно и отходит.
Девочка простирает к нему руку, а он отходит. И, отходя, видит, что она так и сидит и смотрит за ним с протянутой рукой.
Как жутко и единственно горели звезды в черном небе в ту ночь!
Утром за чайным столом хозяйничала Линочка. Теперь, после ташкентского дедушки, Александра Дмитриевна заискивала в ней; кузина Лина, видимо, понимала это и держалась еще независимей, чем раньше.