Шрифт:
Успокоенный душою и телом, освобожденный от обязанности любить кого-то, он перечитывал свои дневники, театральные записи, радуясь каждому напоминанию о том, что было в жизни светлого.
Но жизнь стояла за его плечами. Жизнь стерегла его; налитые тяжким молчанием, вновь начинали ночи грозить, а сменявшие их дни порождали новые мысли, приносили новые впечатления, уничтожавшие тишину.
Только три недели провел Павлик в спокойствии облегчения, в ясности сердца и души.
Жизнь стерегла.
В воскресенье вечером, возвратись из отпуска от тети Наты, Павел натолкнулся в швейцарской на группу пятиклассников, рассматривавших что-то со странными, смущенными, подозрительными лицами. Особенными, какими-то новыми и чужими показались ему товарищи; чем-то новым, тревожным, опасным, манящим и стыдным веяло от их лиц. Нельзя было пройти мимо, не обратив внимания, и Павлик, бессознательно краснея, продвинулся к одному, ничего не приметил, и уже хотел было уйти, но то, что при входе его Брыкин поспешно спрятал что-то за пазуху, насторожило невольно.
— Что это у вас? — спросил он, и опять было подозрительно, что все переглянулись. То, что несколько мгновений все молчали, тоже показалось нечистым.
— Мы думали, воспитатель, — ответил, наконец, вихрастый Брыкин и, пошептавшись с другими, добавил негромко: — Пожалуй, ему можно показать. Покажи Леневу, Митрохин!
Все снова переглянулись, засмеялись, а рыжеволосый, покрытый прыщами Митрохин, пошарив за пазухой, подал Леневу фотографические карточки.
— Вот это Брыкин стащил утром из стола отца!
Несколько мгновений Павлик смотрел на фотографии, не понимая. Были изображены какие-то голые: одни — с усами, другие — с длинными волосами. «Неужели это и есть женщины?» — тускло мелькнуло в его уме. Сдержанный смех раздался над его ухом; он увидел около себя кучу встревоженных, впившихся в изображения, жадно блестевших, точно звериных, глаз. Смотрел Павлик — и снова не понимал. Странное было что-то и стыдное: жутко-подозрительно и нечисто обнимались на карточках люди, — усатые с волосатыми, но так это было все невиданно и неясно, что понять здесь что-либо было нельзя.
— Да это что же такое? — спросил недоумевающий Павлик. — Это что же они делают? Зачем?
И раздался смех, дружный и дерзкий, от которого захолонуло на сердце Павла, а Брыкин, приблизив свое острое, как топор, лицо, точно вырубил в воздухе:
— Они делают между собой папу и маму — понимаешь?
Так как Павлик не понимал, то вмешался в объяснения и Митрохин:
— Отец Брыкина эти штуки гостям показывает! У Брыкина были именины его матери, и Алексей Егорыч в кабинете мужчин развлекал.
Павлик не понимал все больше и больше. Глаза его жалко мигали.
«Развлекал на именинах мамы! Почему на именинах?» Он подумал еще и, решив, что над ним издеваются, проговорил с гневом:
— Никто этого на именинах не показывает. И никакой отец. И все ты врешь!
— Не такие еще штуки показывают! — хвастливо вмешался Брыкин и добавил при всеобщем одобрении: — Вот расспроси-ка получше свою мамашу…
Брыкин не докончил: он уже лежал на полу, держась рукою за левое ухо. Бледный Павлик сидел на нем верхом и, запинаясь, твердил:
— Попробуй еще обидеть мою маму… я…
И сразу, точно опаленный молнией, почувствовал Павлик всю мерзость сказанного. Гадина была под ним, зверь, которого надо было безжалостно раздавить. Он осмелился сказать что-то мерзкое про его единственную, священную маму с ее тихими глазами! Павлик снова размахнулся, чтобы ударить зверя в ощеренные зубы, но тут же сам почувствовал жесткую боль в левом виске, и через несколько секунд они оба катались на полу, давя, толкая, грызя и царапая друг друга, сами как звери.
— Ленев, брось! — еще слышал над собою голос Умитбаева Павлик. Лежа на полу над насевшим на него Брыкиным, он видел, как прошел мимо него по коридору Умитбаев, но в то же мгновение Брыкин ударил ему прямо в глаз, которым он посмотрел, и снова они покатились по полу, крича, плача, барахтаясь руками и ногами, кусая друг друга.
Все остальные разбежались в страхе; их разгоняли напуганные дядьки и сейчас же повели в умывалку. Щеки Павлика были расцарапаны, в глазу жгло, из рассеченного виска текла кровь. И казалось ему, что каплет эта кровь из разорванного, смятого, насмерть оскорбленного сердца. Про маму, про его святую маму так могли говорить!