Шрифт:
— И-ги-ги! И-ги-ги-ги! И-ги-ги!
Все поглядели на него изумленно, и глаза у всех были блестящие, плававшие в таких сизых облаках, что Павлик опять не сдержался и снова взвизгнул как жеребенок:
— И-ги-ги!
Одно из лиц, кажется лицо Рыкина, вдруг сделалось обиженным. Должно быть, он о чем-то уверял, что-то доказывал, а Павлик засмеялся.
Волосы у Рыкина были мокрые и торчали на маковке, как гребень петуха.
— Да, да, — громко и обиженно сказал он и постучал по спинке стула перед лицом Павла. — Сейчас мне семнадцать, а впервые я стал жить с женщиной пятнадцати лет.
— Что, что? — спросил Павел. Сощуренные глаза его вдруг расширились и приняли беспомощное выражение. — Что ты говоришь?
Так счастливо-сладостно было ему, такая бархатная ясность скользила от милого вина по сердцу, так сладко тонуло сердце и жгло виски, и вдруг грубые, мерзкие слова, так не подходящие к той озаренности, завеявшей Павликово сердце.
— Я говорю, что узнал женщину два года назад, — упрямо и обиженно подтвердил Рыкин. — Она была горничная у тетки и сама приставала ко мне, и раз ночью, в субботу, когда я пришел в отпуск, она пришла в гостиную, где я спал на диване, и…
Попытался Павел потрясти головой. Нет, он ослышался. Это все от сигары, этот мерзкий дым…
— Я, Умитбаев, открою окно, — проговорил он жалобно и, растерянно оглядываясь на Рыкина, отошел к окну. — Мама у меня больная, она будет кашлять…
Обиженной, словно оскорбленной рукой дотронулся он до рамы, и слабо-жалобно звякнуло при этом стекло.
— Да будет тебе, будет, Рыкин, — сказал кто-то из темного угла. — Вот человек, как только напьется, сейчас же начинает о женщинах. Неужели нет более интересной материи?
Кто говорил это, Павлик не видел. Он все еще стоял у окна и жадно вдыхал свежий вечерний воздух. Так было хорошо — и вот опять грубые разговоры, грубые слова и все о том же, о том же проклятом тысячу раз.
Лучше было не оборачиваться, и он продолжал слушать, стоя лицом к окну, благо про него все забыли.
— Ты куришь папиросы? — спрашивал еще кто-то, покашливая и давясь.
— Только крепкие! И то, если хорошо затянуться.
— Без затяжки какое куренье. Я затягиваюсь вот как — смотри.
Послышался зловещий кашель, кто-то выбежал из гостиной, несколько голосов засмеялись хрипло и нестройно.
— И все-то он врет, все хвалится, а сам нюня, матушкин сынок.
Последние слова заставили Павлика отойти от окна и смешаться
с беседующими. Он чувствовал, что краткое определение очень к нему подходило, очень, и теперь это почему-то было ему стыдно, особенно стыдно, почти до слез.
— Ежели я не хлопну утром натощак рюмочку — я на себя не похож! — пропищал кто-то воробьиным голосом, стараясь, чтобы выходило возможно внушительнее. — Если не выпил я, руки у меня так и трясутся…
— И все это вранье, — решительно сказал Умитбаев и поднялся. Он один был совершенно трезв и крепок, и гортанный голос его звучал авторитетно. — Ленев, мне пора, я собрался, благодарю за хлеб-соль.
Задвигали стульями и другие гости. Оказалось, что решили уходить все. В сумраке прихожей долго отыскивали свои фуражки, поминутно чиркая спички и отплевываясь от дыма. Двое или трое сбегали на кухню, вернувшись оттуда с намоченными вихрами, и посматривали на других с гордостью.
— Мы сделали себе «хераусик», и теперь ни в одном глазу, как младенцы.
По обязанности домохозяина Павел вышел лично проводить гостей. Когда он раскрыл двери на улицу, пахнуло такой ясной и нежной свежестью от близлежавшего бульвара, что Павлик пошатнулся.
— Хороший вечер, теперь бы в тополевый садик! — сказал Митрохин, силясь закурить папиросу.
— Да, вечер хорош, пройтись бы следовало, — подтвердил Умитбаев. — Иду, кто со мной?
— Я… я… — раздались быстрые голоса.
Умитбаев повернулся к Павлику.
— А Ленев, конечно, не пойдет?
Павел вспыхнул, замялся.
«Сейчас должна приехать мама», — хотел было сказать он, но сам содрогнулся, что в течение вечера в третий раз упоминает о маме, и решительно взялся за фуражку.
— Нет!.. Я с вами иду.
— Скажи тогда прислуге, чтобы двери закрыла, — кратко сказал Умитбаев и пошел вперед.
Павлик даже обиделся: так быстро решился он идти с товарищами, бросить маму, дом в десятом часу вечера, и никто его даже не похвалил. Все шли по тротуару, громко болтали и заботились лишь о том, чтобы какое-либо начальство не заприметило папиросы.