Шрифт:
Тихо и важно проплывали над террасой белые, все знающие и всегда молчащие, мудрые облака. Палило солнце, всеведущее и молчащее… а подле, на расстоянии мгновения, блистали опасно синие глаза, не васильки невинные, а отравляющие, вздымающие странные, непонятные чувства, жгучие, плавящие сердца. Свершалось что-то незримое под этим солнцем: не видимое никому, неотвратимое, под этим небом с плавающими безмолвными облаками. Что — Павел не знал.
Как уверяла та, прекрасная, с жутко-синими глазами, — Павел поехал на пикник.
Нельзя было не поехать, и он это знал, лишь только во дворе их дома появилась пара лошадей. Она приехала вместе с мужем верхами, и не мог Павел отрицать, что и Александр Карлович сидит крепко в седле. На мгновение в сердце его закралась мысль: отчего он не ездит верхом? Отчего он не с нею? Разве этот вот, толстый и коротенький Александр Карлович, не мог бы ехать в тарантасе, в то время когда Павлик поскакал бы с нею… и отстали бы они от всех посторонних, а потом пришпорили бы лошадей и пронеслись вихрем вперед… Странные, необъяснимые желания, необъяснимые мысли, и когда тетка Анфиса неделикатно обратилась к нему с вопросом: «А что ты — не поедешь?» — Павел покраснел и крикнул сердито: «Почему это вы думаете так?»
Вслед за верховыми во двор въехали два тарантаса: один для Елизаветы Николаевны, Павлика и тетки Анфисы, в другом же сидели посторонние, и Павел не сразу узнал кто. Были там Ольховские: бабушка Александра Дмитриевна и муж бабушкин — синещекий Терентий Николаевич; они никак не хотели отказаться от пикника, и бабка явилась даже с флюсом и подвязанной щекой. Теперь были все в сборе и дожидались только Лину, которая должна была приехать верхом и запропастилась где-то у церкви, начав разговор с дочерью попадьи.
Александр Карлович, принявший на себя роль распорядителя, отдавал приказания повару и кучерам. Две особые телеги, нагруженные подушками, одеялами, коврами и провизией, уже дожидались приказания отбыть. Драйс привез с собою рачни и жаровни для варки варенья и весь поглощен был сборами в дорогу. Павел пытался со своей стороны, как второй мужчина, принять участие в сборах, но оказалось, что все было уже готово, и мать только посоветовала ему взять теплое пальто. В поездку отправлялись с ночевкой, а горные ночи были очень холодны; Александр Карлович советовал дамам забрать и меха, для дам же он вез особую палатку, в которой они будут ночевать.
Пока заканчивались последние приготовления, Павлику нечего было делать, и он был недоволен тем, что всем распоряжается Драйс. Это словно умаляло его достоинство как мужчины, и чтобы хоть отчасти возвысить его, он, нарочно на виду Эммы Евгеньевич, стал рассматривать свой револьвер.
— Это что у вас, оружие? — спросила она Павлика и блеснула глазами.
— Да, это «лефоше», — небрежно ответил восьмиклассник. — В горах могут быть волки, они часто ходят стаями, и…
— Против волков это не поможет, — улыбаясь возразила Эмма Евгеньевна, — посмотрите-ка вот это… — Она пригнулась к седлу и показала что-то длинное, прикрепленное у седла к кобуре.
— Что это?
— Шестизарядный карабин. Я научу вас там, в горах, стрелять.
— А вы умеете?
— Я шесть раз была на охотах на медведей.
Покосился на нее Павлик недружелюбно: не смеется ли она над ним?
— Вот когда будете в городе, зайдите ко мне на квартиру, я покажу вам медвежьи шкуры, мои трофеи.
— Как, разве вы живете в нашем городе? — опасливо, неприязненно и в то же время радостно прозвенел вопрос Павла.
— Мой муж с этой осени переводится туда.
Ошеломленный, растерянный усаживался в тарантас Павел. Хорошо еще, что было объявлено, чтобы садились по экипажам. Усложнялось что-то в его жизни — чувствовал он. Странно, очень странно и загадочно звенел ее голос, и синели пристально эти необычайные глаза.
Выбрались за деревню, поехали по пыльной дороге мимо «горжеников» — гумен, желтеющих старой соломой. Немолчно и грубо пыхтели жерла кузниц, расставленных за гумном, и грузно и тяжко бухали молоты по наковальням: раз, раз! А в такт молоткам стучало почему-то в сердце Павлика.
Тетка Анфа рассказывала что-то» о былых поездках с папочкой по малину; мама спрашивала, удобно ли ему сидеть, Павел рассеянно выслушивал вопросы и рассеянно отвечал. А сердце в груди все бухало: раз, раз! — и отдавалось в виски, и смотрел Павлик, что кузнецы стояли в пылающих кузнях без рубах, в одних шароварах, и, краснея, говорил: «Вот глупые кузнецы, еще она увидит».
И за ней, за этой, с сапфировыми глазами, следил его насторожившийся глаз. Она ехала впереди с мужем и что-то весело говорила ему, и рука ее в зеленой атласной перчатке двигалась мягко и плавно. Как сидела она ровно и грациозно, как хлыстик ее на солнце блистал полированной ручкой… и рядом с ней был он, этот толстенький, круглый, который даже на пикник поехал с орденом на шее. Уши его лоснились на солнце, на затылке были три влажные трещины — складки… Но если бы было можно, взял бы себе эти трещины и оттопыренные уши Павлик, навсегда взял бы, лишь бы только поехать рядом с ней.