Шрифт:
— Благодарю вас, душка, скажите, я сейчас сойду!
«Милая ты моя, миленькая и белая, прости меня — такова жизнь», — тихим, задавленным голосом добавляет тут же вслед уходящей его сердце.
И не удивилась поцелуям беленькая Поля; может быть, она и раньше служила, до этого места у бабушки, такова судьба горничных, вековечная планида, и может быть, в конце концов только отдых — этот лавочник бакалейный с «троими детьми».
Раздушенный, вымытый, в элегантном сюртучке сходит вниз, блистая манжетами, и весьма галантно, совсем не по-провинциальному целует сухонькую бабушкину ручку.
Довольным взглядом окидывает его бывшая губернаторша.
— Молодец, совсем жених, а я уже составила тебе реестрик, кому нужно нынешним же утром визит нанести…
Улыбается Павел. Что же, визиты так визиты. Такова жизнь, он вступил в жизнь столицы, он студент университета, будущий «профессор», как говорили в родном городе, «писатель или поэт», но, пока еще не пришло все это, может сходить и с визитом; он завяжет узелки на память, он будет воспитанным молодым человеком, за которого не придется бабушке-генеральше краснеть.
Просматривается реестрик. Список не краткий, но предусмотрительная бабушка распределила все не только по достоинствам, но и по месту жительства. Вот эти живут на Поварской, они тут же, в пяти минутах; эти на Остоженке, но туда ходит конка, причем садиться надо в первое отделение, за алтынчик, не в пятачок.
— Надо, друг мой, быть в жизни экономным; а это тебе от меня на визиты двадцать пять рублей: непременно всем, которые помечены крестиком, в домах прислуге давай по целковому; тем же, у которых звездочка, давай по четвертаку, хорошо сойдет.
На мгновение щеки Павлика заливает краска стыда и досады. Брать ли ему четвертную от бабушки, не унизительно ли это? Следует ли слушать ее советы дикие?
Но выпрямляется студентик, поцеловал ручку, непроницаемо смотрят над атласными бровями ореховые глаза. Что же, если в конце концов придется жить в Москве, надо жить по-московски: кому на чай четвертак, кому рублевик; а ездить надо непременно на коночке, как велит бабка, и не во втором, избранном отделении, а за медный алтын.
Надев новую шляпу, свежие перчатки, идет по переулочку с реестром родственников, направляясь к Арбату. Одет он изящно, в руках трость, перчатки сияют и пахнут кожей — разве приметно по нему, что он не столичный, разве не смотрят на него барышни-гимназистки, как и там смотрели, в городе оставленном, разве этот с отмороженными за московские зимы ушами извозчик не встрепенулся, когда он проходил мимо, на козлах и разве не гаркнул ему со всей извозчичьей вежливостью, всем широким московским ртом:
— А не прокатаете ли тройчатку, ваше сиясь?..
По Арбату он проходит к площади и у старого бутыря осведомляется о Поварской улице. Поднимает бутырь к козырьку свою мускулистую руку в белой перчатке, из пальцев которой вылезают черные ногти, и объясняет тоже с московским усердием:
— Вот ежели туды повернете, а потом сюды, и будет самая Поварская что ни на есть.
Изящная рука молодого человека незаметно вкладывает в перчатку новенький двугривенный (тоже наставление бабушки). Крякает служивый и, сделав грозное лицо, кричит на извозчика:
— Осади, не видишь барина, оштрахвую, борода!
На Поварской чинно, спокойно, как и подобает в барском месте. Нет ни лавочек, ни торговцев, особнячки стоят тихие и важные, как чиновники первого ранга; прилично дремлют у ворот в рубашках дворники, пахучие лужи неслышно и тоже прилично вытекают на мостовую, стремясь не журчать.
Редкие пешеходы проходят неторопливо и тоже прилично; в сравнении с шумной, звенящей и гаркающей Трубной площадью на Поварской благодать…
Приникая взглядом к фонарям у ворот, читает надпись студент университета. Правда, сегодня он еще в штатском, но дело обеспечено и — здесь бабушки оказали свою пользу — все покончено, на прошении уже давно благоприятная надпись, надо будет только явиться для порядка — и хоть завтра же надевай студенческий сюртук.
Конечно, может быть, было бы лучше явиться к родным в студенческой форме, но быть так, надо исполнить волю бабушки: в студенческом одеянии можно будет показаться во вторые визиты, это тоже произведет впечатление, если хорошо понять.
На громадном, холодном и торжественном особняке читает Павел фамилию дяди-сенатора; он знает, что у дяди давно уже другой особняк в три аршина на Ваганьковском кладбище, но странно теперь читать: «действительного статского советника», когда он совсем не действительный, а бывший, когда он не советник, не человек, а только легенда, миф.
Знает Павел, что жива его вдова и две тетки-сестрицы: Глашенька, Дашенька и Наташенька, как бабушка именует. Писали эти сестры в его город по праздникам письма в год дважды и вкладывали туда десятки и пятерки, запечатывая конверты желтым сургучом; а вот подошло время, и Павел приходит их обозревать самолично, и пока они об этом ничего не знают…
С замиранием сердца тянет Павлик за медную ручку звонка. Хотя он и взрослый и студент университета, а все же страшно: ну как сестрицы эти кусаются? А если они злые, как осы? И не выйдут, а скажут: кто такой и зачем? Или лакей изъяснится: «Принимать не приказано», что делать тогда? Как бабушке доложить? Но вместо лакея появляется в подъезде заспанная женщина с флюсом. Она спала, глаза ее злы и красны, руки у нее обожжены и изрезаны, по всем данным, это кухарка; неужели тетки не держат лакея, живя в этаком мавзолее-особняке?