Шрифт:
Павел входит в просторную квадратную комнату, заставленную с четырех сторон шкапами: от потолка до пола угрожающе смотрят на Павлика запыленные бородатые бюсты и книги разных писателей; вот какие личности бывали в редакции; чего же хочет он со своими десятками листков?
Вежливый секретарь с мягкой бородкой чуть иронически улыбается:
— Вы написали рассказ, — недоверчиво спрашивает он и все косится на безусое лицо Павлика. — Студент? Первого курса?..
— Да, студент первого курса, — подтверждает тот, подавленный секретарской проницательностью, и так краснеет, будто студенты первого курса таскают бумажники, — у меня четко переписано! — как бы умоляюще добавляет он.
Секретарь снова улыбается, берет в руки тетрадку писателя, как бы оценивая ее содержание на вес, и, встряхивая, дает логические советы:
— Вы бы все-таки сначала обратились в другую редакцию. Наш редактор очень занят, вы понимаете, профессорская газета. Ведь можно бы было обратиться куда-нибудь в другое место. Есть, например, в Ваганьковском переулке «Московский листок».
Павлик был как пион, теперь он бледнеет. Он ничего не имеет против «Московского листка», он с ним не знаком, но Ваганьковское кладбище… Он совсем не желает иметь дело с кладбищем, он молод, он еще не думает умирать, он просит только доложить редактору его просьбу прочесть рассказ.
Быстрым взглядом сожаления еще раз окидывает студента секретарь:
— Хорошо, зайдите через недели две-три, раньше редактору прочесть будет нельзя, — голова секретаря откачивается, — аудиенция кончилась. Павлик уходит.
Теперь ему остается три недели ставить свечи перед иконами угодников, молиться о ниспослании на редактора тихого настроения и «глада и губительства» на всех врагов его; в переулке все выглядит торжественно— и, несомненно, потому, что Павел отдал в редакцию свой рассказ. Извозчики, дворники — все сразу помолодели, похорошели, все улыбаются, все блистают глазами; теперь только бы прождать три недели — и потом выяснится, правы ли были они.
Полный сладостных и опасный мыслей, Павлик сворачивает на Тверскую и тут же без отдыха съедает в кондитерской шесть сладких пирожков. Ведь если бы этот первый рассказ напечатали, можно было бы подарить десять рублей нищим… Ну а если не напечатают? Да еще скажут «никуда не годится», чтобы не являлся более в редакцию, — что тогда?..
В доме бабушки-генеральши тоже было как-то торжественно, хотя никому не было известно, что Павлик отдал редактору «Лесного сторожа» на просмотр. Бабушке обо всем этом не следовало и подавать мысли, — вдруг он оскандалится — что? Вообще ни с кем не следовало эти три недели быть откровенным, это было более чем ясно, но в то же время как-то само собой случилось, что Павлик выболтал свою тайну находившейся тогда в генеральшином доме Лэри.
Почему это так вышло, что он разоткровенничался именно с Лэри, Павел сам не мог дать себе отчета; но едва он увидел ее милое помятое личико со словно порочными или грешными глазами, как сейчас же, почти с первых слов беседы, таинственно ей поведал, что отдал в редакцию свое первое сочинение.
— Я это знала, — сказала Лэри и значительно улыбнулась, закрыв глаза, — всегда, когда она улыбалась, то закрывала очень забавно свои глаза. — Я минуты не сомневалась, что будете писателем.
— Почему ж это? — простодушно осведомился Павлик.
— Потому что у вас необыкновенные глаза. У вас глаза печальные даже тогда, когда вы веселы. Вот увидите, что вы будете знаменитостью и все дамы будут безумно влюбляться в вас.
Павлик нахмурился для вида, а в глубине души был польщен. Предсказание, что он будет знаменитостью, было теперь, после вручения первого рассказа, как нельзя более кстати; что же касается до дам, разве был в них у Павлика уже теперь недостаток? Разве вообще мужчины когда-либо на этом свете отказывались от дам?
— Знаете, вы вообще мне очень симпатичны, — сказала еще Лэри, когда они очутились случайно в уголке за пальмами…
Так пахло от нее сладкими духами, так жутко блистали в сумраке ее грешные, уставшие, явно целующие глаза, что Павлик опешил. Когда в этаком роде говорили ему другие барышни, это было еще туда-сюда, а теперь неожиданный реприманд подносила ему столичная девица, к тому же княжна, с этим никак нельзя было не посчитаться, следовало возможно осторожнее быть.
— Моя мама два раза убегала от папы, но под конец они счастливы и живут вместе, — совсем странно стала рассказывать кузина Лэри. — Я же никакой любви не признаю на этом свете: любовь — это выдумка поэтов.
— А вам сколько лет? — в каком-то инстинктивном прозрении строгим голосом спросил Павел.
Лэри вспыхнула: вопрос был поставлен так чисто, что, пожалуй, было с чего покраснеть. Но она тут же поспешила поднять в глазах кузена свой поколебленный престиж.
— Любви нет на свете, я признаю только флирт.
«Так всегда говорят пустые женщины», — хотел было ответить на этот новый выпад Павлик, но остановился, поглядев кузине в глаза, — они были такие милые, что, право же, пустая или непустая, Лэри могла доставить много удовольствия. Даже лучше было, что Лэри была пустая, с такой было легче провести час-другой бездумно и беспечально. Павел поймал себя на каких-то новых, порхающих как мотыльки, ему непривычных, немного будто постыдных мыслях, но опять оглядел прелестное помятое личико и сказал себе с упрямством: «Пусть так!..»