Шрифт:
Склоняется солнце, на асфальте тротуаров лиловые тени, швейцары и дворники выходят на панели для вечерней беседы, зорким взглядом окидывает Павла старый знакомый швейцар, студент конфузится, точно пойманный с украденным, отходит в переулок, читает на заборе афишу о неподражаемой наезднице Скарри; не идет, не показывается она; свежо, меркнут тени вечера, разбитый и опозоренный, он идет к себе.
И проходит так другой день и третий; а ее все нет, может быть, она и в самом деле больна, а может быть, догадалась, что Павел будет следить за нею, разве не могла она случайно увидеть его в окно?
И вздрагивает Павел: как и прежде, никого нет, в переулке безлюдно, но чувствует сердце, как взворохнулись в нем ожидания и страхи и повеяло в нем тонким ароматом цикламена, а вот юная тонкая дама в темно-вишневом осеннем костюме, опушенном шиншиллой, переходит на другую сторону переулка. Она идет неторопливо, в ее руке атласный конвертик с маркой, на бледном мизинце словно капелька крови, а на пальце рядом — обручальное злое кольцо.
Но не кольцу жалобно и горько изумляется Павел: он видит, он чувствует, что в ее руке письмо к мужу, она написала ему важное письмо, она не доверила его своему изысканному лакею, она сама отправилась опустить письмо в ящик; как это мучительно и горько, как разбивает фантазии Павла… Она связана с мужем, соединяет их связь общих интересов, связь совместной жизни, и этого нельзя отрицать.
Тихими, ослабленными движениями Павел бредет за нею; неторопливо и ровно постукивают каблучки ее ботинок по асфальту тротуара; изящный костюм облегает словно девичьи формы, а милая темная шляпка приникла к завиткам волос, как коронка.
У витрины книжного магазина она останавливается и смотрит. О, если бы Павел взял из сочинений своих хотя бы один маленький томик, может быть, глаза ее были бы обращены сейчас на его книгу, она думала бы о нем, она читала бы его мысли, а теперь она далека от него, как звезды, и не думает о нем, и несет письмо в Англию, к мужу, и сейчас опустит его вот в этот желтый ящик с грубо намалеванным конвертом.
Точно брошенный вихрем, перебегает улицу Павлик и, задерживая дыхание, задерживая шепот сердца, останавливается в двух шагах от Таси и говорит негромко, удивляясь голосу своему:
— Здравствуйте, Татьяна Николаевна, я к вам заходил.
И опять, как тогда, при встрече в театре, становится бледным до смерти это строгое, священное лицо. Снова испуг, и волнение, и немая просьба, и покорность; она остановилась как вкопанная, она смотрит на него как на призрак, и маленькая рука ее падает от ящика вместе с неопущенным письмом.
Склоняется к тротуару, поднимает конвертик Павел и померкшим взглядом читает роковое: «Лондон»; так и есть, он не ошибся, письмо к мужу, и в странном, мучительном, холодном презрении он спрашивает четко, вежливо подавая письмо:
— Как поживает ваш муж?
Словно тени укора проплывают в отемненных взглядах Таси. Словно обидою исполняются они; точно не веря вопросу, она поднимает над грудью руку, потом видит отравленное злобой и болью лицо Павла и отвечает тихо, с бледной улыбкой:
— Благодарю вас, он в Лондоне, он скоро приедет.
«Да не благодари же меня, по крайней мере! — болезненно вскрикивает в своем сердце Павел. — Как можешь ты благодарить за вопрос о муже, говоря, что он скоро приедет, как можешь ты улыбаться, когда из сердца моего каплет кровь?»
— Извините, я не могла вас принять, я была нездорова… — все больше и больше проникает меж ними обыденная пошлость заурядных слов, чувствуют, что с каждым новым словом теряется то тревожащее, что было близким, и, как с решета* просо, бежит заурядная проза житейских бесед.
«Но ведь ты же моя, ты моя навеки!» — жалобно вскрикивает кто-то в самой глуби души. А наружно Павел улыбается улыбкой благовоспитанного студента, и, чувствуя, как все отдаляется, все меркнет с каждой минутой, он говорит обычные, плоско-спокойные слова:
— Я очень хотел засвидетельствовать вам мое почтение, но, к моему несчастью, неудачно пришел.
Они идут теперь обратно к дому, беседуя спокойно, как полагается культурным людям. «Ведь ты отдаляешься от меня, ты исчезаешь, уходишь, ты запрешься сейчас в доме, где жил твой муж, где все полно им, где все напоминает его, где он властвует и все держит, а я должен отойти один за мою стену, тонкую стенку из кирпичей, которая на всю жизнь останется нерушимой».
За несколько шагов до ее подъезда, повинуясь вновь какому-то странному, нелепому чувству разделения и страха, сходному с тем, какое охватывало его много лет раньше, при первых с ней встречах, Павел вдруг приподнимает перед Тасей фуражку и кланяется, произнося слова прощанья, и быстро, взволнованно отходит прочь, в то же самое время сознавая, что делает что-то гибельное для своего счастья, унося на себе ее изумившийся взгляд, которым она словно удерживала и призывала его.
Уже через секунду чувствует, что вновь сделал что-то трагически горькое для себя, закрывающее ему жизнь и радость. «Вернись же, вернись, она остановит, она призовет тебя, бегут мгновения невозвратно, подойди снова к ней, если не хочешь смерти…»