Шрифт:
— Но прежде всего, вы доставили бы мне большое удовольствие, показав мне Эдуарда Росселя, знакомство с которым меня очень интересует.
— То есть мои собственные бессмертные произведения! — вскричал художник, грозя Янсену пальцем. — Вижу, на что тут метят. Я знаю коварные интриги уважаемых моих друзей, пользующихся каждым случаем, чтобы упрекнуть меня в непроизводительности. Но все это разбивается о панцирь моего самосознания. Не отрицаю, что во мне есть задатки хорошего художника, понимание, смысл и до некоторой степени чутье истинных целей искусства. Недостает только безделицы — желания действительно воспроизвести что-нибудь. Я был бы очень рад родиться на свет Рафаэлем без рук и очень спокойно переносил бы свою участь. Не хотите ли закурить сигару, или предпочитаете трубку? Во всяком случае, в этот тропический жар не мешало бы что-нибудь выпить…
Не дожидаясь ответа, он позвонил в изящный серебряный колокольчик. В комнату вошла молодая девушка, чрезвычайно стройная и красивая; художник шепнул ей что-то на ухо, после чего через пять минут она явилась с серебряным подносом, на котором стояла обернутая соломой бутылка и стаканы.
— Это вино я сам привез из Самоса, — сказал Россель, — попробуйте его и чокнитесь со мной в знак дружбы.
— Позвольте мне прежде всего, во имя новой дружбы, предложить вам несколько нескромных вопросов; как можно, например, зарывать талант, в существовании которого вы сами сознаетесь?
— Почтеннейший, — ответил Феликсу художник, — дело гораздо проще, чем вы думаете. Как и все, что бы они там ни говорили о долге, добродетели или самопожертвовании, я стремлюсь быть по возможности счастливым. Но счастье, как мне кажется, заключается главным образом в том, чтобы поставить себя в такое положение, для которого человек в действительности создан, и задавать себе только такие задачи, которые вполне соответствуют имеющимся налицо силам и способностям. Для каждого существует свое собственное счастье; чрезвычайно странно, когда человек не верит в счастье другого или убеждает его променять собственный его способ быть счастливым на другой. Чем кто более чувствует себя человеком, тем он, значит, ближе достигает конечной цели существования, и тем довольнее должен он быть собою и своим положением. Все несчастье происходит оттого, что люди берутся за дело, к которому они неспособны. Если человеку, который рожден был нищим, подарить миллион, вы сделаете его несчастным миллионером. Ему уже нельзя будет применять естественным образом свои способности. Если заставить сибаритничать какого-нибудь странствующего музыканта, отшельника или сестру милосердия, они тотчас же утратят сознание собственного достоинства, а вместе с тем и счастье. Неоспоримо существуют люди, которые чувствуют только тогда, когда страдают в грубой или более тонкой форме. Для таких людей состояние покоя немыслимо, и к этому-то разряду принадлежат действительно плодовитые художники. Работать, вообще творить что-нибудь, что бы могло служить отражением мучащей их внутренней силы, кажется им величайшим счастьем, что, впрочем, для них недурно и в других отношениях, так как большинство весьма не щедро одарено материальными средствами для безбедного существования. Ну, теперь будьте так добры и вникните в противоположное состояние духа, когда человек сознает свои силы и способности только при кажущемся полном непроизводительном покое. Когда я лежу на спине и в дыму сигары сочиняю сюжеты картин или смотрю на произведения, которыми дарят нас по временам великие люди, я по-своему оценю зарытое во мне сокровище, в существование которого вы по доброте своей верите, и делаю из человека, обвиняемого друзьями в позорной лени, совершенно счастливое существо. Иногда, правда, меня охватывает общий предрассудок, и я становлюсь вдруг необыкновенно деятелен. Но через какую-нибудь неделю пароксизм у меня проходит, я оказываюсь опять в состоянии взглянуть спокойно на свой безумный порыв и бросаю свою картину в темную комнату к другим зародышам бессмертных творений. Ах, почтеннейший: на свете так много работают, что такой скромный, безвредный художник, как я, может быть терпим, даже хоть в качестве противоядия против этой эпидемии деятельности?
— Оставим на сегодня наше давнишнее яблоко раздора, — улыбаясь, заметил Янсен. — Я не считаю проигранным мое старое пари, что ленивая, пропитанная софизмами, шкура покажется тебе когда-нибудь тяжелою, и ты начнешь тогда заботиться о своем счастье иным образом. Пока не мешало бы хоть зайти ко мне. Желал бы знать, что скажешь ты о моей вакханке, да и, кроме того, у меня есть еще много нового.
— Приду, Ганс; ты знаешь, как я люблю видеть у тебя на фабрике грозный пример прилежания. Да, кроме того… ведь, кажется, в следующее воскресенье у нас соберется «рай»?
— Да: в последний раз перед осенью. Большинство готовится разъехаться на лето, и недели через две нас останется в городе только трое.
Художник проводил приятелей до решетки палисадника и, дружески прощаясь с Феликсом, выразил надежду видеться с ним чаще.
— Что это там у вас за «рай»? — спросил Феликс, когда они остались одни на улице.
— Скоро сам узнаешь. Раз в месяц мы собираемся и стараемся обманывать себя и вообразить, что, несмотря на воцарившийся в этом мире грех, можно воротиться в состояние невинности. Года два это нам до известной степени удавалось. Собирался кружок хороших людей, одинаково глубоко проникнутых сознанием непроизводительности наших общественных учреждений. Но немец — существо не социальное: в нем нет того, что составляет прелесть общества у романских и славянских племен. Он не понимает удовольствия приятного разговора так просто, ради беседы с примесью известной извинительной фикции и вместе с тем в нем не выработана также и действительно гуманная скромность по отношению к ближнему. Между тем все это могло бы развиться и у нас в больших городах. Теперь же в этом отношении дела идут как-то уж очень жалко. Так, например, в нашем художественном городе, в притягательном центре искусств, приходится выбирать из двух зол одно: или обыкновенное образованное общество, где только и думают лишь о еде и питье и где редко можно найти чем удовлетвориться за натянутость благовоспитанной скуки, или же филистерский кружок за стаканом пива. Поэтому-то мы и попробовали устроить собственное свое общество, которое, конечно, может выполнять свое назначение в таком только случае, если все члены его будут связаны одинаковым стремлением к личной свободе и одинаковым уважением к свободе своего ближнего. Кто не будет корчить из себя добродетели, а явится таким, каков он на самом деле, тот будет желанным гостем, разумеется, в таком случае, если действительно неприкрашенная его человеческая природа такова, что на нее можно глядеть без гнева и отвращения.
ГЛАВА Х
В первые дни странствования по мюнхенским улицам Феликс всецело испытывал на себе очарование южногерманской народной жизни, свободной, ненадломленной силы, так и прорывающейся наружу, и вечно праздничного настроения души, принявшей своим девизом краткие: «если позволите» и «как вам будет угодно». С каким-то злорадством наслаждался он тем, что мог делать и делал именно то, что строго запрещалось в резиденции третьеклассного герцогства, из которого он бежал. Он входил в самые отчаянные, полные табачного дыма таверны, в самые скромные харчевенные сады, ел на непокрытых столах, пил из кружек, которые сам выполаскивал у колодца, и, казалось, для полного счастья недоставало ему только одного, чтобы высшее аристократическое общество, с которым он разорвал все сношения, нечаянно прошло бы мимо и с немым ужасом убедилось бы, как счастлив беглец в своем добровольном изгнании.
И все-таки, как все связанное с упрямством оставляет в душе тайное недовольство, так и у него нельзя сказать, чтобы все было совершенно спокойно на сердце. Как ни весело, казалось, ходить без помочей и соглядатаев, но все-таки это было уже не то чувство, которое он испытывал несколько лет тому назад, во время первых своих путешествий. В те минуты, когда он отдавал себе полный отчет в своих ощущениях, когда он не хотел себя ни ослеплять, ни обманывать, ему приходилось с некоторым стыдом сознаваться, что он уже не настолько молод для того, чтобы удовлетвориться вполне жизнью искателя приключений, состоящей лишь в перемене пестрых сцен. Он сознавал, что в зрелые годы как-то обращаешь более внимания на пьесу и роль, которую в ней играешь, чем на кулисы и зрителей, сидящих в партере.
Сначала Феликс серьезно и с жаром принялся за ученье. Но у него была слишком чувствительная совесть для того, чтобы пройти забвением слова, сказанные ему Янсеном относительно художнического его призвания. Если бы друг отнесся радушно к его решению, то, почем знать, может быть, он, несмотря на все недостающее ему для счастья, почувствовал бы себя тем не менее хорошо, насколько вообще это возможно в нашем несовершенном мире. Теперь же гордое сердце Феликса шептало ему, что хорошие, добрые окружающие его люди в душе не считают его правым и смотрят на него, как на странного человека, бросившегося на искусство за отсутствием другой подходящей благородной страсти и, так сказать, из одного каприза.