Шрифт:
Я говорил, а сам думал о другом. О том, что теперь, после смерти Ленина, борьба за власть в Кремле разгорится с новой, чудовищной силой. И от того, кто победит в этой борьбе, зависела судьба не только партии, но и всей страны. И моя собственная судьба тоже.
После смерти Ленина перемены не заставили себя долго ждать. Одной из первых, и самых ощутимых, стала финансовая реформа.
Гиперинфляция, вызванная печатанием ничем не обеспеченных совзнаков, достигла своего апогея. Люди получали зарплату миллионами, но на эти миллионы едва можно было купить буханку хлеба. Экономика задыхалась.
И вот, в феврале 1924 года, правительство наконец решилось. Выпуск совзнаков был прекращен, они изымались из оборота. Единственным законным платежным средством в стране объявлялся твердый, обеспеченный золотом червонец. Были выпущены новые казначейские билеты и серебряная разменная монета. Старые совзнаки подлежали обмену по чудовищному курсу: 50 тысяч рублей дензнаками образца 1923 года за один новый, советский рубль. А так как в 1923 году уже была деноминация 1 к 100, то за один новый рубль давали 5 миллионов рублей образца 1922 года. Для страны это было спасением. Для многих простых людей, не успевших обменять свои обесценившиеся миллионы, — трагедией.
В нашей студенческой среде реформу встретили со смешанными чувствами.
— Ну, наконец-то, — говорил Павел, разглядывая золотую монету — точь-в-точь царский империал, только вместо двуглавого орла на аверсе его был изображен мужик-сеятель. — Хоть на деньги похоже, а не на фантики.
— Порядок будет, — соглашался я.
— Ага. Царские деньги, один-в-один. Поигрались с пайками, с миллионами, и от чего ушли, к тому и возвратились! — тут же растерянно возражал Павел.
Впрочем, все соглашались, что теперь все стало проще и понятнее. Зарплата на заводе, стипендия, цены на рынке — все считалось в твердых рублях и копейках. Эпоха миллионов и миллиардов закончилась. Начиналась новая, более стабильная, но, как я понимал, не менее сложная и опасная жизнь. Борьба за власть вступала в свою решающую фазу. И я должен был быть к ней готов.
Эпоха миллионов закончилась. И я, получив на заводе первую зарплату новыми, хрустящими, пахнущими типографской краской рублями, отправился платить за свою чердачную каморку.
Моя хозяйка, мадам Гершензон Аделаида Израилевна, была колоритной дамой уже довольно-таки почтенного возраста. Вдова зубного врача, она умудрилась сохранить в своей большой квартире осколки дореволюционного быта: плюшевые портьеры, фикус в кадке и привычку говорить с легким одесским акцентом. Я постучал в ее дверь и, когда она открыла, с гордостью протянул новенькую купюру:
— Аделаида Израилевна, вот, за комнату. Как договаривались, десять рублей.
Она взяла деньги, поднесла их к своим подслеповатым глазам, покрутила в руках.
— Молодой человек, — сказала она, и в ее голосе прозвучали нотки крайнего недоумения. — Что это вы мне даете? Это что, деньги?
— Так реформа же, Аделаида Израилевна, — попытался объяснить я. — Совзнаки отменили. Теперь это — «твердый рубль». Один такой рубль стоит пятьдесят тысяч старыми!
Мадам Гершензон поджала губы и посмотрела на меня, как на неразумное дитя.
— Молодой человек, не делайте мне голову с вашей реформой. Я женщина старая, в ваших советских играх не разбираюсь. Я что, по-вашему, не помню, как раньше было? При Государе императоре цены были твердые: фунт мяса — двадцать копеек, десяток яиц — пятачок. Потом пришли вы, большевики, и начались эти ваши миллионы. Я долго в них не верила, все вещи продавала по старым, твердым ценам. И что же теперь? Нет уж.
Она с негодованием протянула мне деньги обратно.
— Нет уж, извольте! Хочу получать по-прежнему! Миллионы, так миллионы!
— Но, Аделаида Израилевна, — пытался увещевать я ее. — На эти десять рублей вы сейчас на рынке купите больше, чем на старые «миллионы» на прошлой неделе.
Я показывал ей газеты с текстом декрета, пытался объяснить ей про золотое обеспечение, про паритет. Все было бесполезно. Она стояла на своем.
В конце концов, я нашел выход. Я пошел в ближайший банк, разменял один из своих червонцев на гору старых, уже никому не нужных, совзнаков и принес ей целую пачку этих блеклых бумажек.
— Вот, Аделаида Израилевна, — сказал я, вываливая на стол это бумажное богатство. — Ваши миллионы.
Мадам Гершензон просияла.
— Вот! Вот это я понимаю. Вот это — деньги. А то — «твердый рубль»… Сколько мошенников развелось последнее время!
Она ушла в свою комнату, а я остался стоять посреди коридора, раздумывая, как же сложно иметь дело с упертыми пожилыми дамами.
Впрочем, с молодыми иметь отношения — тоже не сахар. По крайней мере, с Викой они как начались крайне странно, так и развивались черти как — резко, прерывисто, как телеграфная морзянка. Она все больше напоминала мне кошку, что гуляет сама по себе: приходила, когда хотела, и уходила, не прощаясь, по-английски. После ее визитов в моей холодной каморке еще долго пахло ее духами, а на душе оставалось смешанное чувство опустошенности и какого-то странного, болезненного счастья. Вика могла пропасть на неделю, не давая о себе знать, а потом вдруг явиться ко мне поздно вечером, без предупреждения, с горящими глазами и какой-нибудь безумной идеей.