Шрифт:
— И твоя медведица его… его…
— Она не моя медведица. Да, Бьянка убила его. И знаешь что? Я считаю, что это ничего не значит. Таков закон природы. Хищник проник на чужую территорию. Он не должен был этого делать.
На медведице даже платье было совсем другое, не как у Виолы, но охотники ничего не заметили. И я тоже дал себя провести, поддался иллюзии. Как на любом представлении фокусника, мы смотрели просто не туда.
Потом Виола приложила палец к губам, и мы молча смотрели на медведицу. Бьянка лежала с полузакрытыми глазами и посапывала. Когда горизонт порозовел, она потянулась и сунула черную морду в струю ветра. Виола подошла к ней, обвила руками ее шею — рук не хватило — и что-то прошептала на ухо. Бьянка заурчала и переваливаясь ушла сквозь деревья.
— Похоже, у нее появился кавалер, — вздохнула Виола. — Она все меньше и меньше слушает мои советы. Значит, я была хорошей матерью.
— Виола…
— Да.
— Я никогда не встречал таких, как ты.
— Спасибо, Мимо. Я тоже никогда не встречала таких, как ты.
Я откашлялся.
— Я очень тебя люблю.
— Я тоже очень тебя люблю. Я знаю, что ты пытаешься мне сказать.
Она взяла мою руку и положила ее себе на сердце, только чуть-чуть прикрытое плотью и трогательное, как холмы Тосканы.
— Мы космические близнецы. То, что связывает нас, уникально, зачем все усложнять? Меня ни в малейшей степени не интересует то, к чему обычно ведет такой разговор. Ты видел, как глупеет Витторио, когда Анна входит в комнату? Ты видел, как он пялится, когда она теребит тесемки своего корсажа? Конечно, это дело наверняка приятное, раз оно настолько оболванивает людей. Но я как раз совершенно не хочу глупеть. Мне еще многое надо совершить. И тебе тоже. Нас ждет великая судьба. Знаешь, почему я познакомила тебя с Бьянкой?
— Потому что у меня день рождения.
Она засмеялась своим неповторимым, редким смехом, запрокинув голову и слегка разведя руки, как будто собиралась взять верхнее «до».
— Нет, Мимо. Я хотела показать тебе, что нет никаких границ. Ни наверху, ни внизу. Ни больших, ни маленьких. Любая граница — фикция. Кто это понял, тот обязательно мешает тем, кто выдумывает эти границы, и еще больше тем, кто в них верит, то есть почти всем. Я знаю, что обо мне говорят в деревне. Я знаю, что даже родные считают меня странной. Мне плевать. Ты поймешь, что идешь по правильному пути, Мимо, когда все будут говорить тебе обратное.
— Но мне хочется нравиться людям.
— Конечно. Вот почему сегодня ты никто. С днем рождения.
Когда в тот вечер Абзац вернулся в мастерскую, я стоял перед драгоценным дядиным блоком мрамора, и глаза у меня горели.
— Что ты там увидел?
— Подарок на день рождения Виолы.
Он нахмурился. Перевел взгляд с мрамора на меня, с меня на мрамор и вдруг испуганно заморгал.
— О нет, нет, нет, Мимо! Дядя убьет тебя. Это же мрамор для шедевра!
— Я знаю. Я вижу его.
Выражение моего лица, должно быть, напугало Абзаца, он смотрел на меня открыв рот. Потом пожал плечами и стал пятиться, не сводя глаз с мрамора. Блок представлял собой параллелепипед со стороной метр в основании и два в высоту. Идеально для того, что я задумал. Но до двадцать второго ноября, дня рождения Виолы, оставалось всего десять дней. Я взял дядины инструменты, самые лучшие, те, к которым он вообще не позволял прикасаться, оставляя мне лишь зубила тупые или с трещинами в рукоятке, от которых оставались занозы.
И тогда я нанес первый удар, без колебаний и точно в нужное место. Абзац со стоном выдохнул. Следующие десять дней я почти не спал, всего по два-три часа за ночь. Я передал Виоле, что нездоров, и пропустил встречу в сарае, где заканчивалось сооружение нового крыла. Чтобы не вызвать подозрений, я все-таки согласился встретиться с ней однажды вечером на кладбище и тут же заснул на могиле юного флейтиста Томмазо Бальди. Я проснулся оттого, что моя подруга хохотала — я будто бы храпел так, что мертвые чуть не встали из гробов. Вернувшись в мастерскую посреди ночи, я снова взялся за работу.
Накануне дня рождения Виолы, рано утром, Эммануэле явился в мастерскую с письмом в руке, одетый в свой любимый гусарский доломан. Он вручил Абзацу письмо и подошел к статуе, которую я яростно тер шкуркой. Я полировал ее уже два дня. Мрамор покрылся кровью моих стертых ладоней и потом, капающим со лба. Эммануэле схватил меня за руку и что-то прошептал, глядя прямо в глаза. Это было самое короткое из его высказываний.
— Он говорит, что работа кончена, — объяснил Абзац.
Я сделал шаг назад, споткнулся о деревянный брусок и упал навзничь. Поднялся не сразу — загляделся на медведя, который стоял надо мной. Он выступал из глыбы мрамора на половине высоты, упираясь одной лапой о камень, словно пытаясь вырваться из массы, а другую протягивая к небу. Пасть открыта в рычании, но легкий наклон головы придавал ему менее угрожающий вид. Я проработал только верхнюю половину блока, начиная от пояса, со все возрастающей детализацией. Так что зритель, идя взглядом снизу вверх, от основания и до кончика носа морды, проделывал путь от грубой нерасчлененности к тонкой игре линий, от неподвижности к движению. Можно что угодно говорить о моей манере, но мне кажется, в этой статуе уже была какая-то Божественная искра, в этом запечатленном в мраморе генезисе, в прорыве из белизны камня в жестокий, нежный, мучительный мир, где одна одинокая душа звала другую, где Бьянка ласковым рычанием отзывалась Виоле. И если, взглянув на скульптурную часть, человек возвращался взглядом вниз, он как будто видел форму, еще не выпростанную из прозрачных глубин непроработанной половины.