Шрифт:
Мы с Франческо по-прежнему встречались регулярно. Виола вышла замуж, сообщил он мне в начале 1926 года, но в медовый месяц еще не ездила, потому что дела мужа потребовали его безотлагательного присутствия в Соединенных Штатах. Проект проведения в Пьетру электричества возродился — видимо, сыграло роль состояние адвоката. Я рассеянно кивал, продолжая есть, и Франческо, должно быть, решил, что все это меня мало интересует, потому что новости о сестре стали поступать реже.
Гораздо удивительней то, что я виделся со Стефано. Он был мне совсем несимпатичен, но умел веселиться. Он продолжал делать карьеру и с 1926 по 1928 год занимал в правительстве не менее трех постов, каждый из которых оказывался стратегически важнее предыдущего. Он без удержу хвастался этим, и я понял причину такого хвастовства, когда однажды вечером, будучи в приличном подпитии, он признался:
— Повезло тебе, Гулливер, не иметь братьев. Вирджилио, Вирджилио, Вирджилио — в детстве мне все уши им прожужжали. Вирджилио то, Вирджилио се, какой он гениальный! Ему все сходило с рук. Но скажи мне, чего ж этот умный Вирджилио погиб как мудак? Даже не на войне, а в своем сраном поезде? И кто сегодня содержит семью? Кто сделал так, что люди в струнку вытягиваются, заслышав имя Орсини? Я, Франческо, да теперь еще Кампана, после того как вошел в семью. Мы теперь не деревенщины с сохнущими апельсиновыми рощами. И скоро, помяни мое слово, наши рощи перестанут сохнуть. Гамбале про нас еще услышат.
Я работал с рассвета до вечера, потом кутил до зари. В начале 1927 года я сдал скульптурную группу «Ромул и Рем». Тут же последовала отставка муниципального чиновника, который ее заказал. В моей скульптуре не было ни Ромула, ни Рема. И никакой волчицы. Одна вода. Я изваял волны, бурный напор Тибра и в его котловине — едва различимую ручку корзины, в которой лежали близнецы. Я запечатлел чудо: спасение двух младенцев, попавших в пасть ненасытной реки, ибо здесь, как и в Пьетре, вода — начало всего. Без Тибра нет Рима. Без Арно нет Флоренции. Я, конечно, немного жалел уволенного бедолагу-чиновника, но два месяца спустя мою работу вроде бы увидела любовница и муза Муссолини, Маргарита Сарфатти, и заявила: «В этой работе — весь новый человек, певец фашизма».
Чиновника вернули на работу, наградили и повысили в должности.
Рим в принципе отличался отсутствием злачных мест, за исключением, пожалуй, кабаре «Дель Дьяволо», три подземных этажа которого представляли собой ад, чистилище и рай. В первое посещение меня выставили оттуда за «чрезмерное опьянение». Этот плеоназм доказывал, что они ничего не понимали ни в пьянстве, ни в аду. Мало баров, открытых допоздна, мало клубов — Рим был почтенной матроной. Мы часто обедали в одном из лучших ресторанов города, «Фаджано», или в гран-кафе «Фаралья» — оно особенно ценилось из-за фресок в стиле либерти, или в ресторане отелей «Квиринале» и «Эксельсиор». Настоящий разгул начинался позже, в частных салонах. Там процветал разврат. В отличие от многих, я не искал влияния или богатства. Я получил свою небольшую долю, и мне хватало. Теперь я снова убедился, что богатые больше всего на свете любят слышать «нет». Я не искал ни новых заказов, ни новых клиентов. У меня выпрашивали просто возможность встать в очередь. А я просто хочу выпить, отвечал я, и мои котировки росли. В один из таких вечеров я познакомился с сербской княжной Александрой Кара-Петрович. Она сразу же попала под мое обаяние, то есть влюбилась в мою славу, машину и банковский счет, который, кстати, был не так велик, как полагали. Я зарабатывал очень хорошо, но то было ничто в сравнении с богатыми наследниками, конформистами и мошенниками, среди которых я вращался. Александра, вероятно, была такой же княжной, как и я, хотя до последнего дня божилась, что это правда, и никогда не сбивалась при расспросах об истории и генеалогии своего рода. Ее красота была немыслима, безмерна, неотразима. Каждый раз, когда мы вместе приходили на светский раут, я с удовольствием видел вокруг изумленные взгляды и три слова, написанные на лицах всех, кто не знал нас, написанные так ясно, словно они их кричали вслух: «Она — с ним?»
Александра была во всех отношениях противоположностью Аннабеллы. На людях — тигрица, в постели — бревно. Она просто не любила этим заниматься — или не любила заниматься этим со мной. Да и я не хотел ее, пусть даже она была самой красивой женщиной, которую мне доводилось видеть. После трех-четырех натужных, со скрипом, попыток совокупления мы решили спать порознь и заниматься тем, что нас больше всего забавляло: меня — эпатировать светское общество, ее — тратить мои деньги, в основном в магазине Сотириоса Вулгариса, греческого ювелира, которого она обожала. Развлекались без зазрения совести. Несколько раз я планировал навестить маму. И постоянно откладывал по тысяче веских причин: работа, расстояние, а потом, я ведь уже приглашал ее к себе переехать и жить на всем готовом? Находилась тысяча веских причин, кроме одной истинной: я считал, что это ей полагается сделать первый шаг, преодолеть пропасть, которая по ее вине возникла между нами, разлом, чьи неровные края с 1916 года только расходились.
Я мог бы заявить, что сожалею о своих флорентийских годах и еще больше — о годах римских. Я мог бы соврать, дабы облегчить душу и вымолить себе переправу полегче у старины Харона, что ждет меня на берегу Стикса, — его я тоже однажды запечатлел в скульптуре. Но я не могу выбросить свое прошлое, как дуб не может избавиться от колец на древесине. Флоренция и Рим здесь — в этом чуть живом теле, которое дрожит и стонет под взором четырех монахов в гаснущем свете дня. Флоренция и Рим здесь, неотделимые от меня, как сердце, почки или печень — последняя теперь наверняка не в лучшем состоянии.
В 1928 году мои выходки вышли за всякие рамки приличия. Как-то вечером Стефано рассказал своим тупым дружкам-сквадристам о моей порке у озера, а потом стал скандировать при поддержке всего сброда: «Гулливер, Гулливер, покажи-ка нам свой хер!» Вместо того чтобы с достоинством удалиться, я взял и продемонстрировал свое хозяйство. Чтобы знали, что я не хуже их. Что я держу удар. Я показал им свой хер, и Стефано закричал: «Отрастил бороду, но узнать можно!»
Я регулярно просыпался в разных местах Рима, иногда в незнакомых постелях, рядом с какой-нибудь бабой, от которой разило алкоголем и которая смотрела на меня так же испуганно, как я на нее. Однажды утром, вскоре после рассвета, шатаясь по Аппиевой дороге, я заметил небольшой цирк на пустыре между двумя парками с обрушившимися кирпичными оградами. Лысый мужик неопределенного возраста загонял кобылу в наскоро сооруженный загон. Я окликнул его.
— Здравствуйте, я только хотел узнать, вам не встречался цирк Бидзаро?
— Никогда о таком не слыхал.
— Он стоял во Флоренции, за вокзалом…
— Никогда о таком не слыхал, говорю же. Ты что думаешь, мы, циркачи, все друг друга знаем? Ты что, со всеми карликами знаком?
На штакетине рядом с ним висела фляга на кожаном ремне. Я сдернул ее, раскрутил и метнул в него. Просто швырнул в сердцах, но новичкам везет — попал прямо в лицо. Я бросился наутек, но Аппиева дорога длинная, свернуть некуда. Через полчаса он с тремя своими друзьями настиг меня на грузовике, выгнал в поле и исколотил. Никто не сказал ни слова, когда я вернулся в мастерскую, держась за ребра, с распухшей губой и синяком под глазом. Княжна Александра, свежая, как роза, приготовила мне кофе и самостоятельно скорректировала программу светских визитов. Вскоре после этого эпизода Франческо вызвал меня к себе в кабинет и прочитал нотацию. Напомнил обещание достойно представлять имя Орсини. Я поклялся, что подобное не повторится. Вернувшись домой, я уволил Ливио, поскольку настучать мог только он, и нанял на его место другого шофера, Микаэля, местного эфиопа, который хорошо водил машину и вообще не задавал вопросов. Учитывая мой рост и цвет его кожи, мы сразу стали самым приметным экипажем Рима. Но черт с ней, с осмотрительностью.