Шрифт:
Я не сразу приступил к работе, что было слегка непорядочно с моей стороны, так как мне платили по времени. Впрочем, я жульничал не больше, чем те, кто не компенсировал мне работу для Дворца итальянской цивилизации. Франческо простил мне бунт и представил необычного клиента, бывшего священника, заработавшего состояние на авиации. Этот человек задумал построить впечатляющий мавзолей на кладбище кладбищ, Cimitero Monumentale di Staglieno, крупнейшем некрополе в Генуе. Город мертвых, чье великолепие не уступало великолепию города живых, был настолько прекрасен, что, по легенде, люди теряли страх смерти и мечтали скорее туда переселиться. Мой же клиент вдобавок хотел убедиться, что ваяю действительно я, что вынудило меня временно обосноваться в Риме, поскольку он любил неожиданно заехать и проверить. Несколько месяцев спустя он разбился в Средиземном море, летая на разработанной им экспериментальной модели самолета, тело так и не обнаружили. Склеп отдали родственникам. Я не знаю, что они с ним сделали. Возможно, сегодня он так и стоит в Стальено пустой или занят кем-то другим. Но авиатор, как честный человек, заплатил мне вперед.
Именно в это время, незадолго до Рождества 1942 года, я стал чувствовать странное. Что-то смущало меня, какое-то движение на краю окоема. Я рассказал об этом Стефано, который меня высмеял, и Франческо, который пробормотал: «Гм». Я позвонил матери, она ответила слабым голоском, я говорил только о себе и о своих подозрениях. Она спросила, не слишком ли я заработался.
Я не сошел с ума и не заработался. Чувство возникало не каждый день, и я не мог найти в происходящем какую-то логику или смысл. Но в себе я не сомневался.
Куда бы я ни шел в Риме, кто-то следовал за мной.
Все быстрее и быстрее.
В начале 1920-х годов мне потребовалось два дня, чтобы добраться до Рима из Пьетра-д’Альба. Десять лет спустя — день. Еще через десять лет — еще наполовину меньше. Болиды стояли на каждом углу. Пройдет пять лет, и люди преодолеют звуковой барьер. Звуковой барьер! Я знал лошадей и повозки, и вдруг мы ненароком, едва извинившись, потеснили звук.
Ощущение слежки исчезло, как только я вернулся в Пьетра-д’Альба на рождественские каникулы. Мать лежала, не вставая с постели: у нее заложило грудь, и она задыхалась при каждом слове. Осмотрев ее, врач с обеспокоенным видом сказал нам, что у нее в груди настоящий оркестр, причем не камерный. Витторио день и ночь ухаживал за своей второй матерью — он сам стал ей вторым сыном. За те шесть лет, что она безвыездно жила в мастерской, они очень сблизились. Даже Анна, видя ее каждый раз, когда привозила детей, полюбила мою мать. Анна с Витторио официально развелись в прошлом году. Однажды вечером, выпив лишнего, Витторио вздохнул: «Взять бы все мои недостатки, собрать в кучу и сжечь, чтобы снова стать тем, кого она любила».
Новый год встречали у Орсини малым кругом, а именно: они, я, еще две вдовствующие синьоры, более или менее связанные с семьей, глухие, как камень, и два старых холостяка из двоюродных, один из которых — в полном маразме. Виола идеально играла роль младшей маркизы, переходя от одного гостя к другому, смеясь над избитыми шутками, розовея от удовольствия, словно в каком-то сне. Подарки были сложены возле камина, и Виола сердечно обняла мать, получив оранжевый бриллиант в окружении двух изумрудов — семейный фруктовый талисман в виде броши. Я удивился, когда Стефано, склонившись над стопкой конвертов, вытащил из них один с моим именем и бросил мне. В нем находилась обрезная карточка с тиснением из двух золотых балок: приглашение на вечер в Королевскую академию Италии двадцать третьего марта 1943 года на имя Стефано Орсини. Я с улыбкой вернул ему карточку:
— Думаю, это для тебя.
Стефано поднял бровь, взглянул и пожал плечами:
— Тогда я, наверное, перепутал.
Он сделал вид, что ищет по карманам, наконец нашел еще один конверт и протянул мне, его глаза искрились.
Сердце замерло. В конверте находилась копия указа от двадцать первого декабря 1942 года. По личному представлению министра народной культуры скульптор Микеланджело Виталиани за вклад в итальянское интеллектуальное продвижение в области искусств принимается в полноправные члены Королевской академии Италии.
На глаза навернулись слезы. Как в тринадцать лет, когда я плакал, стоя у башни этого самого особняка. Все стыдливо отводили глаза, чтобы я мог взять себя в руки. В этих кругах мужчины не плакали, или их считали женщинами. Мое официальное признание состоится торжественным вечером двадцать третьего марта, сообщил Стефано. Мы откупорили шампанское, за меня подняли тост, потом еще несколько. Я избегал смотреть на Виолу, но она сама подошла ко мне и коснулась рукой в перчатке моего запястья:
— Поздравляю. Я рада за тебя.
За ужином одна из старых тетушек проснулась и завела разговор о позиции Святого Престола по отношению к Германии. Шампанское подействовало.
— Хотя ты епископ, — сказала она Франческо, — а я все равно меняла тебе пеленки и видела твое cazzino. Так расскажи нам, что происходит. Потому что я не одобряю ни эту свинью Муссолини, ни тем более свинью Гитлера, но я чту Бога, и мне хотелось бы знать, что Он думает по этому поводу.
Франческо со свойственной ему обтекаемостью выражений заверил ее, что Его Святейшество сокрушается ужасам войны и осуждает их с величайшей твердостью.
— Почему тогда он не скажет этого вслух?
— Он сказал, дорогая тетя.
— Не называя конкретных виновников.
— Его Святейшество не может говорить что вздумается, — возразил Франческо, с иронией взглянув на брата. — Он должен проявлять осторожность.
Виола наклонилась и положила руку на запястье тети, точно так же, как сделала, поздравляя меня:
— О, тетушка, не будем о политике.
— Вот именно, — сказал Стефано, красный от гнева.
Тот кузен, что не был в маразме, взялся занимать тетку беседой, и вскоре та снова стала клевать носом. Ужин закончился в слегка напряженном молчании, затем гости удалились: Стефано — курить в парке, Франческо — писать письма в своей комнате. Я задержался, потому что Виола осталась перед камином. Она достала из кармана таблетницу, вынула из нее две розовые капсулы и опустила в стакан с водой.