Шрифт:
Слепухин оставил их всех и, раздвигая границы своих способностей единым духом просквозил по всему упрятанному в камень строению, в котором сейчас 197 измерзшихся слепухиных накручивались нетерпением в ожидании утренней шлюмки кипятка, а еще шестеро из самой дальней буровской хаты о кипятке не вспоминали. Этим сейчас было не до того: пятеро загоняли в угол шестого, пока только словами, но слова все больше тяжелели — малейшие промахи раздувались до непростительных «косяков», а испуганные попытки оправдаться самой своей испуганностью вызывали справедливое презрение… При этом все пятеро бедолаг слепухиных старались заглушить праведным гневом немаловажные соображения о другом разделе маленьких ежедневных паек, если этого чертяку загнать в стойло, а шестой бедолага Слепухин на глазах терял всю силу отпора именно потому, что более всего скорбел об утреннем наперстке сахара, который может сейчас вот потеряться безвозвратно… Слепухин и в других хатах БУРа и кичи усмотрел бы много интересного для все возрастающей своей любознательности — не одну только жажду согреться крутым кипятком, — однако оставленное в углу дежурки обмякшее существо чем-то еще держало его, не пускало вырваться в совсем уж свободный полет.
Маята серой казармы со всепроникающим ароматом хлорки ничем не зацепила его, а именно этой маятой уже и начинали подергиваться солдатики. Прапорщики тоже все неотступней переносились на пару часов вперед, в задрипанное свое общежитие, в котором они, оказывается, тоже жили семейками — по семейке в комнате, и были у них свои авторитеты, свои черти и даже — свои козлы. Расхристанные комнаты с залежным бельем на кроватях и журнальными красотками по стенам (в основном из журналов мод — где ж достанешь иные? да и достань — замполит-волчара сорвет тут же, может, и с погонами вместе, пришивай потом наново). Остатки еды на столе, куча мусора, загороженная веником, фантастические мечтания о какой-то начавшейся внезапно красивой жизни в каком-то большом городе, и все эти мечтания вперемешку с боязнью выездов в соседний город, с растерянностью на шумным улицах, по которым ходят как попало слишком много людей и у всякого руки вольно болтаются, а не в безопасной сцепке за спиной… А над всем — задерганная нужда, потому что триста с гаком — какие это деньги? чего на них купишь? даже выпить — не каждый день, а не выпить — так что же делать в поселке этом, который ведь тот же лагерь?.. вот из-за вечной бедности этой и шныряет по комнатам неистребимая ревнивая зависть к тем, кто умудряется половчее на лагерных мразях свое урвать, свои макли навести — в зоне ведь тысячи под ногами лежат, только умей взять и умей следы замести… Задержавшись немного в комнате черненького прапорщика, который обнаружил вдруг за собой склонность мочиться в постель и боялся оставлять без себя комнату, чтобы не открылось… углядев в чемоданчике прыщавого прапорщика зоновские поделки, припрятанные от семейки для единоличной нужды… осмыслив напирающую горячку третьего, который вызвался сторожить в красавцовом гараже совсем голенькую (го-о-оленькую!) телку, пока начальство решит, как там с ней дальше (не брать же ее в дом на один стол с Красавцем!)… — Слепухин оставил их добивать смену без себя и переместился к лейтенанту.
Лейтенант-Слепухин одновременно с наведением марафета в бумагах пытался угадать: испортит хозяин предстоящие выходные дни или даст отдохнуть? Впрочем еще неизвестно — что лучше… В город смотаться не выйдет: жена устроилась наконец-то в школу домоводство преподавать, а ему из-за ее дури придется этим же домоводством дома заниматься… Некогда любовно оборудованый кабинетик сейчас уже не согревал сердце. Письменный стол с налетом пыли, ковер, утыканный наполовину заброшенной коллекцией значков, груда книжек, так и не ставшая домашней библиотекой… Зевнуло нутро письменного стола, оборудованного крепкими запорами (жене пояснено, что от детей, что оружие, а откуда бы оружие взялось?) — несколько колод игральных карт в фотографиях, но не для игры, конечно, а для укромного глядения, финки-ручки, пистолеты-зажигалки, всякая иная зоновская продукция — это для подарков и продажи, но не здесь, а в отпуск, случайным людям как неплохое подспорье… Можно бы и рискнуть и развернуться с этим товаром, но не с лейтенантскими звездочками — хотя бы одну большую сначала выслужить… Нет, дома делать совершенно нечего… А если еще выплывет что-нибудь про всю эту бодягу, Красавцем попорченную?.. Вот — зар-раза!
Тоска вытеснялась злостью, а та, в свою очередь, искала, на кого выплеснуть, искала виновника такой вот непрухи… Все с рогоносца этого пошло и бабы его… Ну я ему заделаю!.. Он у меня покорячится…
Тут прояснилось, что виновник лейтенантских бед ведь и не знает ничего еще — вот где возможность сладостной мести, чтобы покрутило его, чтобы и ему жизнь маслом не стелилась…
— А бедолага этот и не знает ничего, — (раздумчиво, негромко и никому лично), — все же горе у человека, может, хоть вывести — покурить дать?.. Оно, конечно, нарушение, но ведь и горе какое…
— А в какой он хате? — встрепенулся солдатик, так и не решивший еще про измятую в кармане пачку сигарет (Слепухин, невольно следуя голосам, опять погрузился в себя-солдатика)… Вот ведь удача повернулась. Хата-по соседству с нужной. Ничего, передадут сами, а я вроде сделаю, как обещался…
Все вроде бы в дежурке этой было просвечено (мелькала и шебуршилась разная живность в углах и под половицами, но слишком уж резво — не угонишься). С ленивой скукой Слепухин несколько отстраненно просыпал сквозь себя в разных комбинациях все те же живые свои осколочки — такие разные и такие одинаковые.
Да, да — одинаковые, и не только тем, что все они, хотя и каждый по-своему обмятый и обточенный, не что иное, как он сам. Как бы ни блистали отдельностью своей и непохожестью эти слепухины, ясно высвечивала их общая грань, общая основа — работа.
Работа всем этим слепухиным вывернулась даже не самой существенной частью их жизни, а единственно содержательной ее частью. Остальное все — ломтики времени после работы или до работы. Никаких не было особо мудреных соображений по этому поводу, никаких фанатичных загибов и воспарений о труде, долге или ответственности перед народом (хотя при случае, приняв чрезмерно или после фильма соответственного и непременно трогательного, бывало и цеплялись не слишком шибкие языки за слово «органы», вытягивая из него что-то такое… волнующее). Просто-напросто — работали они свою мужскую серьезную работу. Можно даже сказать, что это — их ежедневный праздник, хотя бы потому, что во все почти календарные праздники приходилось работать (зеки ведь в неистребимой испорченности своей норовят именно всенародные праздники изгадить чем-нибудь, поэтому — дополнительные наряды, специальные меры, особая бдительность)…
Слепухина явно не насыщали впечатления, которыми он здесь прозябался. Покопавшись поглубже в подвернувшемся солдатике (в том, что последние дни пролистывал кипами журналы, подбираясь к библиотекарше), отыскал Слепухин и похожую со своей ситуацию: здоровенная акула, не видя, что она распорота почти поперек, продолжает жадно пожирать все, что можно ухватить, и все сожратое — ясное дело — вытряхивается обратно без задержки…
Нетрудно было и осознать, что всему виной разделенность его с небольшой, но, видимо, необходимой частью себя, которая упорно цеплялась в жалкую груду тряпья и костей на полу дежурки.
Слепухин понял, что именно его личной маленькой памяти и не хватало для полного завершения себя (заткнулась дыра, куда безудержно проваливалась всякая новая пища). Но память эта, ухватившись цепкими щупальцами, готова размять все чудесные его способности: тянет лабиринтами каких-то неисчислимых ошибок, узкими потемками всяких желаний, расплющивает тупиковыми стенами неисправных уже уверток, предательств и подлостей…
Ужас предстоящего существования вздыбил каждый его ошметочек единой яростью. Нет! нет! нет! Назад! Скорее назад! Пусть лучше бездонная усталость ненасытности! Пусти же, пусти! Пропади пропадом это мятое тело! Пусти, драный мешок! Нет! нет! нет!..