Шрифт:
Дело скоро дошло до того, что Фортуната сняла со своих жирных рук запястья и принялась хвастаться ими перед восхищенной Сцинтиллой. Наконец она и ножные браслеты сняла, и головную сетку также, про которую уверяла, будто она из червонного золота. Тут Трималхион это заметил и приказал принести все ее драгоценности.
– Посмотрите, - сказал он, - на женские цепи! Вот как нас, дураков, разоряют. Ведь (этакая штука) фунтов шесть с половиной весит; положим, у меня у самого есть запястье, весящее десять.
Чтобы не думали, что он врет, он приказал доставить весы и обнести вокруг стола для проверки веса.
Сцинтилла оказалась не лучше: она сняла с шеи золотую ладанку, которую она называла Счастливицей; затем вытащила из ушей серьги и, в свою очередь, показала Фортунате.
– Благодаря доброте моего господина, - говорила она, - ни у кого лучших нет.
– Постой, - сказал Габинна, - а сколько ты меня терзала, чтобы я купил тебе эти стеклянные балаболки? Будь у меня дочка, я бы ей уши отрезал. Если бы на женщины, все было бы дешевле грязи. А теперь - "мочись теплым, а пей холодное".
Между тем женщины чему-то тихонько хихикали, обменивались пьяными поцелуями: одна хвасталась хозяйственностью и домовитостью, а другая жаловалась на проказы и беспечность мужа. Но пока они обнимались, тайком подкравшийся Габинна вдруг обхватил ноги Фортунаты и поднял их на ложе.
– Ай, ай!
– завизжала она, видя, что туника ее задралась выше колен.
И, бросившись в объятия Сцинтиллы, она закрыла платочком лицо, разгоревшееся от стыда.
LXVIII.
Когда спокойствие восстановилось, Трималхион приказал вторично накрыть на стол. Мгновенно рабы сняли все столы и принесли новые, а пол посыпали окрашенными шафраном и киноварью опилками, и - чего я раньше нигде не видывал - толченой слюдой.
– Ну,- сказал Трималхион,- мне-то самому и одной перемены хватило бы, а вторую трапезу только ради вас подают. Да уж ладно ,если есть там что хорошенькое - тащи сюда.
Между тем александрийский мальчик, заведующий горячей водой, защелкал, подражая соловью...
– Переменить!
– закричал Трималхион, и вмиг появилась другая забава. Раб, сидевший в ногах Габинны, думаю, по приказанию своего хозяина, вдруг заголосил нараспев:
"Флот Энея меж тем уж вышел в открытое море..."
Никогда еще более режущий звук не раздирал моих ушей, потому что, помимо варварских ошибок и то громкого, то придушенного крика, он еще примешивал к стихам фразы из ателлан; тут впервые сам Вергилий мне показался противным.
Тем не менее, когда он наконец замолчал, Габинна захлопал и сказал:
– А ведь нигде не учился! Я его посылал на выучку к базарным разносчикам; как примется представлять погонщиков мулов или разносчиков нет ему равного. Вообще он отчаянно способный малый; он и пекарь, он и сапожник, он и повар - слуга всех муз. Не будь у него двух пороков- был бы просто совершенством: он обрезан и во сне храпит. Что косой - наплевать: глядит, как Венера. Поэтому он ни о чем не может умолчать. Редко когда глаза смыкает. Я заплатил за него триста динариев.
LXIX.
– О, - вмешалась в разговор Сцинтилла,- ты не все еще художества негодного раба пересчитал. Это он тебе живой товар доставляет; я буду не я, если его не заклеймят.
– Узнаю каппадокийца,- со смехом сказал Трималхион,- никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, ибо этого в могилу не унесешь. Ты же, Сцинтилла, ревность оставь. Поверь мне, мы вас (женщин) тоже (достаточно) знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал со своей хозяйкой, да так, что хозяин заподозрил меня и отправил в деревню. Но... "Молчи, язык! Хлеба дам".
Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста; Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще; то, вооружившись выдолбленными тростниками, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в плащ с капюшоном, с бичом в руке изображал погонщиков мулов; наконец Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил:
– Все лучше и лучше, Масса. Подарю я тебе башмаки.
Никогда бы, кажется, не кончилось это мучение, если бы не подали новой еды - дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами, наподобие ежей. Все это было еще переносимо. Но вот притащили блюдо столь чудовищное, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей.
– Все, что вы здесь видите,- сказал Трималхион,- из одного теста сделано.
Я, догадливейший из людей, сразу сообразил, в чем дело: