Шрифт:
А вдогонку за ним снова неслась широкая песня. Степною ширью и морским раздольем упоена была песня.
И бубен падал, как падает сердце.
Он шел по своему ровному прямому пути на Невский. Уж наступала ночь.
Там, на Невском, дождется он Верочку. Он всю ночь будет караулить ее.
И не ошибется, ведь белая ночь - белая не обманет!
Ночь-то белая не обманет: какая-то женщина вся в темном толкнула его и, придерживая платье, пустилась к Аничкову мосту.
Все было на ней темное, и платье, и шляпа, и перчатки - он узнал Верочку и бросился за ней.
Но у Аничкова моста Верочка смешалась с толпою таких же,- она не одна была в темном.
– Верочка,- кликал он,- Верочка!
– заглядывая в глаза каждой темной, и не две, не три, их было много, все они увертывались от него и снова где-то собирались и словно подползали к нему тихо и незаметно, темные и тихие, и темное, что-то холодное обвивалось змеей вокруг его сердца.
* * *
И ночью, в эту семицкую ночь, приснилось Маракулину, будто сидит он у стола за самова-ром, в какой-то большой заставленной комнате, и все разбросано и раскидано, как после сборов перед отъездом, и люди все незнакомые - усталые какие-то, понурые в комнате.
А по соседству с ним, и это он с отвращением заметил, курносая, зубатая, голая и с нею еще кто-то в темном - нагнулись над рухлядью, разбирают тряпки.
И в досаде, схватив стакан, он наметил пустой голый череп.
А она, курносая, зубатая, голая, поднялась да к двери:
"В субботу,- стучит зубами, смеется,- ты не забудь дать фунт Акумовне,- стучит забами, смеется,- а мать будет в белом!" - смеется зубатая.
"Чего фунт, крупы, что ли? или серебра?
– заспорил он с ожесточением, словно бы оспаривая какое-то последнее право свое не подчиняться никаким срокам, никакой субботе: - Да ну же, не дурачься! настоящий фунт стерлингов, да?"
"В субботу!" - смеется курносая, зубатая, голая и, не оглядываясь, стучит уж по каменной лестнице вниз во двор.
А на дворе - полон двор.
Да это Бурков двор, высыпали жильцы из всех квартир и из флигеля и горбачевских углов: все семь дворников - старший Михаил Павлович и Антонина Игнатьевна, и паспортист Еркин, Станислав-конторщик с откушенным носом, и Казимир-монтер, швейцар Никанор и Ванюшка, Никаноров сын, приговоренный ребятишками к смертной казни через повешение, и ребятишки, приговорившие Ванюшку, и персианин-массажист из бань, и та девочка, которая Мурке молока принесла, и сапожники, пекаря, банщики, парикмахеры, портнихи, белошвейки, сиделка из Обуховской больницы, кондуктора, машинисты, шапочники, зонтичники, щеточники, водопро-водчики, наборщики, и разные механики, и мастера электрические с семьями, и всякие барышни с Гороховой и Загородного, и девицы-портнишки, и девицы из чайной, и шикарные молодые люди из бань, прислуживающие петербургским дамам до востребования, и старуха, торгующая у бань подсолнухами и всякою дрянью, и кухарки без места, и маляр, и столяр, и сбитенщик, и все разносчики,- словом, весь Бурков дом - "весь Петербург".
И все глядят вверх к окну; Как глядела кошка Мурка катаясь на камнях от боли, как глядела бродячая певица-девочка Марья, кружась по двору на одной ноге с своим бубном.
"Что она сказала?" - спрашивают Маракулина. А Маракулин стоит будто в окне, как какой-нибудь старец Кабаков, молитвою вызывающий глас с небеси, стоит перед народом.
"Один из нас умрет!" - говорит Маракулин.
И в ответ шепчет ему весь Бурков двор в тоске смертельной.
"Не я ли, господи? Не я ли, господи?"
А высоко, куда выше четырех кирпичных бельгийских труб с громоотводами, парят зеленые, как птицы зеленые, аэропланы, и громадными зелеными крыльями застилают небо.
"Не я ли, господи? Не я ли, господи?" - шепчет весь Бурков двор в тоске смертельной.
И уж идет будто Маракулин домой на Фонтанку и странно, слышит, как звонят ко всенощ-ной у Воскресения в Таганке, и не на парадное входит он, а с кухни, приотворяет дверь - у плиты в кухне сидит какая-то женщина, на Акумовну похожа, только и не Акумовна, вся в белом.
"Мать будет в белом!" - вспомнились ему слова курносой, зубатой, голой, и он бросился в комнату.
Та же комната, вся заставленная, и все разбросано и раскидано, как после сборов перед отъездом, только нет людей незнакомых, ни души в комнате, только мать сидит, одна его мать с крестом на лбу.
"Уж пришла, села!" - говорит мать.
Она говорит про ту, которая в кухне перед плитой сидит в белом, и вдруг заплакала.
А он стал на колени, наклонил, как под топор, свою голову в отчаянии и тоске смертель-ной...
В отчаянии и тоске смертельной проснулся Маракулин.
Была пятница.
И пораженный внезапной сумрачной мыслью, что срок ему - суббота, один день остался, он поледенел весь.
И не хотел верить сну, и верил, и, веря, сам себя приговаривал к смерти.
Родится человек на свет и уж приговорен, все приговорены с рождения своего и живут приговоренными и совсем забыв о приговоре, потому что не знают часа, но когда сказан день, когда отмерено время и положен срок, указана суббота, нет, это уж выше сил человеческих, данных богом человеку, которого, наделив жизнью, приговорил, но час смерти утаил от него.