Шрифт:
Я повторяю, продолжаю:
– это была система, которая ввела первые в мире концентрационные лагеря;
– это была система, которая в XX веке первая ввела систему заложников, то есть брать не того, кого преследуют, а брать его семью или просто брать приблизительно кого-нибудь и расстреливать их.
Эта система заложников и преследования семей существует и сегодня, она и сегодня является самым сильным орудием преследования, потому что самые смелые люди, которые не боятся за себя, могут дрогнуть от угрозы своей семье.
– Это была система, которая первая ввела, до Гитлера, задолго до Гитлера, фальшивые объявления о регистрации, то есть вот такие-то, такие-то должны явиться на регистрацию. Они приходят регистрироваться, а их уводят на уничтожение. У нас тогда не было, по технике, газовых камер, у нас применялись баржи, а баржи набивали по сотне, по тысяче людей и топили их;
– это была система, которая обманула трудящихся во всех своих декретах: декрете о земле; декрете о мире, декрете о заводах, декрете о свободе печати;
– это была система, которая уничтожила все остальные партии. Я прошу вас понять: она уничтожила не просто партии, не распустила их, но членов уничтожила, всех членов партий уничтожила других, вот так она их уничтожила;
– это была система, которая провела геноцид крестьянства: пятнадцать миллионов крестьян было отослано на уничтожение;
– система, которая ввела крепостное право, так называемый "паспортный режим";
– это была система, которая в мирное время на Украине искусственно вызвала голод. Шесть миллионов человек умерло от голода на Украине в 32-м-33-м году на самом краю Европы! В Европе умерло, и Европа не заметила, и мир не заметил... шесть миллионов человек!
Я мог бы продолжать это перечисление, однако я должен остановиться. Я останавливаюсь, потому что я дошел до 1933 года. Это был тот самый год, вот со всем этим итогом, со всем, что я перечислил, когда ваш президент Рузвельт и ваш конгресс сочли эту систему достойной дипломатического признания, дружбы и помощи. Я напомню, что великий Вашингтон не согласился на признание французского Конвента из-за его зверств. Я напомню, что и в 1933 году в вашей стране раздавались голоса, возражающие против признания Советского Союза. Однако, признание состоялось, и тем было положено начало и дружбе, и, вскоре, военному союзу.
Советская система так закрыта, что ее почти невозможно понять отсюда. И ваши самые ученые теоретики пишут научные труды, пытаются объяснить и понять, что происходит там, и вот несколько таких наивных объяснений, которые нам, советским людям, просто смешны. То говорят, советские вожди отказались теперь от своей человеконенавистнической идеологии. Нисколько. Нисколько от нее не отказались. То говорят - в Кремле есть "левые" и "правые" и там идет борьба, и мы должны себя так вести, чтобы не помешать "левым". Все это фантазия: левые... правые... Ну есть там какая-то борьба за власть - но в главном они все заодно. Или еще есть такая теория, что теперь благодаря росту техники растет технократия в Советском Союзе, растет инженерия - и инженеры теперь правят хозяйством, и вот скоро они будут определять судьбу, а не партия. Скажу вам - инженеры столько же будут определять судьбу, сколько наши генералы - судьбу армии, то есть - ноль. Все будут делать так, как скажет партия" (I, стр. 210-212, 222-223. Разрядка Солженицына).
Солженицын не был бы самим собой, если бы, говоря о современности, не возвращался постоянно к истории - к истокам этой современности, исследованием которых он занят в своей основной, повседневной литературной деятельности. Работая над занимающими его вопросами, он никогда не изменяет стремлению приобщить к своему исследованию и к своим выводам доступную ему, как можно более широкую аудиторию. Пресловутая (столько раз осужденная и бесцеремонно высмеянная) замкнутость его частной жизни, дающая ему, видимо, возможность столь интенсивно работать, сочетается со всегдашней активной публицистической адресованностью всех его размышлений читателю и слушателю. В данном случае, приобщая американскую профсоюзную аудиторию к своему пониманию советской системы, он не может не сказать хотя бы нескольких слов о той реальности, которую эта система сменила:
"Вспомним, что в 1904 году США, американская пресса ликовала японским победам и все желали поражения России за то, что Россия консервативная страна. Напомню, что в 1914 году раздавались упреки Франции и Англии, как могли они вступить в союз с такой консервативной страной как Россия.
Размеры и направление моей речи сегодня не разрешают мне что-либо еще говорить о прошлой России. Я только скажу, что информация о дореволюционной России получена Западом из рук или недостаточно компетентных или недостаточно добросовестных. И я только приведу для сравнения ряд цифр. Вот эти цифры. По подсчетам специалистов, по самой точной объективной статистике, в дореволюционной России, за 80 лет до революции, - это были годы революционного движения, покушения на царя, убийства царя, революции, - за эти годы было казнено по 17 человек в год. Знаменитая инквизиция, в расцвет своих казней, в те десятилетия, уничтожала по 10 человек в месяц. Я цитирую книгу, изданную самой ЧК в 1920 году. За 1918 и 1919 год они с гордостью отчитываются о своей революционной работе. Они извиняются, что данные у них не совсем полные, но вот они: в 1918 и 1919 годах ЧК расстреливало без суда больше тысячи человек в месяц! Это писало само ЧК, когда оно еще не понимало, как это будет выглядеть в истории. А в расцвет сталинского террора в 1937-38 году, если мы разделим число расстрелянных на число месяцев, мы получим более 40000 расстрелянных в месяц!!! Вот эти цифры: 17 человек в год, больше 1000 в месяц и более 40000 в месяц! Вот так росло то, что делало трудным для демократического Запада союз с прежней Россией" (I, стр. 212-213. Разрядка Солженицына).
17 казненных в год - это тоже симптом неблагополучия, и надо многое, очень многое прочесть и осмыслить, чтобы понять, почему Россия платила такую высокую цену за свою стабильность и можно ли было усилиями власти и общества (как?) эту цену уменьшить.
Для большинства историков, обычно стремящихся к бесстрастности и беспристрастности, эти вопросы: могла ли история сложиться иначе, чем она сложилась, что для этого требовалось?
– некорректны. Они изучают то, что было, а не то, что могло бы произойти, если бы люди думали и действовали иначе, чем они думали и действовали. Солженицын же размышляет об этом постоянно, отчаянно ностальгируя по упущенным возможностям отечественной истории. В этом и только в этом смысле мировосприятие Солженицына не исторично, а злободневно. Он болезненно переживает то, что ежечасно ощущается им как роковая фантасмагория неправильных выборов, и жаждет предостеречь от подобного выбора в настоящем и в будущем. При этом его предостережение адресовано Западу, еще свободному выбирать, нередко в большей степени, чем соотечественникам, в погоне за утопией свободу выбора потерявшим.