Шрифт:
– Господа, считаете ли вы, что редакция имеет право и впредь высказываться в таком духе?
Он с изумлением оглядывал всех, полулежавших на плащах, пледах, сидевших кружком на лужайке и смотревших на него. Фроленко сказал:
– - Что ж, так и нужно писать, по-моему, в революционном органе...
Было сказано не слишком уверенно, но так как тягостная пауза длилась, выходило, что фроленковская неуверенная мысль одобряется всеми. Попов спросил у Морозова без всякой воинственности - это был скорее жест для Плеханова:
– Вы признаете это общим методом?
Воробей забормотал пылко:
– Видите ли, как только будет обеспечена свобода слова и низвергнут абсолютизм, сейчас же нужно будет действовать убеждением. Исключительно убеждением!
Кто-то из саратовцев прогудел одобрительное, остальные молчали, Плеханов, уже севший было на свой плащ, снова вскочил.
– Господа! В таком случае мне здесь больше нечего делать. Прощайте!
Качнулся, поднял плащ и, помахивая им, довольно медленно и с какой-то жалкой торжественностью - наверно, ждал, что окликнут, - пошел в сторону леса. Никто не окликнул. У всех на лицах было написано виноватое, мучительное. Верочка Филиппова прошептала:
– Господа, нужно его возвратить!
Андрей и Дворник переглянулись. Поняли без слов. Дворник произнес бесцветным, директорским голосом, какой являлся у него в иные минуты:
– Нет, как ни горько, мы не должны его возвращать.
Жорж ушел. Ни один человек, даже из ближайших единомышленников - ни Попов, ни Щедрин, ни Преображенский с Харизоменовым, - за ним не последовали. Раскола не произошло. И, однако, тяжесть, смутно-гнетущая, чувствовалась всеми: пока еще никто не последовал; и раскола пока не произошло. Стали выбирать редакцию органа из трех человек: назвали Тихомирова, Морозова, а третьим вместо ушедшего Плеханова кто-то предложил "Юриста", Преображенского. Дворник неожиданно - нервы у всех накалены - вспыхнул: "Ну нет уж, кого хотите, только не Юриста! Он же народник из народников!" Была пауза ошеломления, едва не грянул гром, но Мария Николаевна со своим бесподобным хладнокровием заметила: "Ах, Дворник! Как вы плохо воспитаны! Вы забыли, что о присутствующих так не говорят, а кроме того, не все такого мнения о Юристе, как вы". Этот полушутливый выговор всех слегка успокоил, Преображенский сам предложил Аптекмана, маленького, юношески-хрупкого человека, но, как говорили, дельного, честнейшего землевольца, однако Аптекман наотрез отказался. Тогда сошлись на Преображенском, и он попал третьим в редакцию. Затем выбрали трех человек в распорядительную комиссию: Михайлова, Фроленко и Тигрыча. Все как будто шло примирительно. Но тяжесть, возникшая однажды - чувство непрочности, - не проходила. Силились ничего не сдвинуть, не нарушить, не изменить себе, но когда для дружбы прилагают усилия, тогда дело плохо.
И только Андрей - может быть, единственный из всех - не испытывал ни тяжких предчувствий, ни угрызений совести. Старое рвалось, ну и ладно! Это было не его старое. Особенно суетились барышни. Ну естественно, чувствительные натуры. Когда Соня Перовская, очень взволнованная уходом Плеханова, о чем-то шепталась то с одним, то с другим и, кажется, призывала к какому-то действию, Андрей, улучив минуту, спросил ее:
– Сильно огорчены?
Она, почувствовав в его тоне насмешливость, ответила резко.
– Да, огорчена! Не люблю заговоров и переворотов. Считаю, что заговорами и переворотами мы ничего не добьемся ни в нашей борьбе, ни внутри себя. Порядка не будет!
– И вдруг повернувшись к Фроленко, который сидел рядом с Андреем: А вы, сударь, очень странно себя аттестуете!
Михайло покраснел, добрая душа, и даже привстал.
– Соня, ты о чем?
– Знал о чем.
– Если уж звать Марию Николаевну...
– Она понизила голос, так как Тихомиров и Морозов продолжали спорить с кем-то из деревенщиков, довольно шумно, Титыч их примирял. Шептала, наклоняясь к Михайле: - с которой мы делали одно дело в Харькове, то почему ж меня забывать? И, вообще, что я, заразная? Черти вы этакие, Кащеи несчастные!
– И она как бы шутя, но вполне неслабо шлепнула Михайлу ладонью по затылку.
– Соня, голубка моя, тебя никто не забывал, но я, ей-богу, считал тебя неисправимой народницей, - бормотал Михайло, сконфуженный.
– Прости, пожалуйста...
– Нет уж, не прощу никогда!
Она отошла, грозя пальцем, улыбаясь, но лицо было злое. И видно, что говорит правду: не простит.
Наконец долгий день споров, тягостных переживаний кончился, все устали, были голодны, женщины жаловались на головную боль. Как бы хорошо было всем пойти куда-нибудь в ресторан или в трактир, поужинать славно, с вином! Морозов и весельчак Титыч загорелись: "А что? Давайте! Пошли! А capella!1 [1 хором, вместе (итал.)]" Дворник, разумеется, тут, же пресек: "Никаких а capella! Расходимся небольшими группами". Так вышло, что, расходясь группами, Андрей и Михайло оказались вместе с Соней и Таней Лебедевой, затем Михайло и Таня, попрощавшись, куда-то исчезли, и Андрей остался с Соней вдвоем. Решили пойти поесть в трактир. Андрею нравилась маленькая женщина. Он с удовольствием над нею подтрунивал. Не мог отделаться от мысли, что она - истинная аристократка, дочь петербургского губернатора! А вообще-то, как рассказывал Тигрыч, она праправнучка знаменитого Кирилла Разумовского, последнего гетмана малороссийского. Очень забавляло, интриговало даже: как могла порвать с семьей, с домом?
Ведь революционерами становятся от отчаяния жизни, а тут...
– На вас посмотреть, Борис, - сказала она, - тоже не скажешь, что отчаявшийся. Такой здоровенный, физиономия бодрая, румяная...
– Природа мужицкая, что поделать. Но жизнь я хлебнул, знаю что почем. В народ ходить, долги какие-то отдавать, мне не требовалось.
– А знаете, что я скажу вам? Кичиться крестьянским происхождением так же нелепо, как и дворянским.
– Да? По-моему, это не одно и то же.
– Одинаковая гадость. Вот я люблю простой народ, уважаю безмерно, может быть, к некоторым отношусь даже лучше, чем они того заслуживают: только потому, что преклоняюсь перед трудовой жизнью, перед страданьями, бедностью. Но когда вдруг сталкиваешься с этаким самомнением, похвальбой своей народностью - в деревне этого нет, но в городах, среди фабричных, даже в наших рабочих кружках приходилось встречать - противно бывает. И ради этого, думаешь, дурака, самолюба, жизнью жертвовать?
– А не приходило в голову, что бояре на Руси тыщу лет кичатся происхождением, а мы, людишки черные, тягло, быдло - только едва-едва, лет пятнадцать, как почуяли, кто мы есть? Едва голову подняли, а вам уж противно.
Она посмотрела как-то сбоку, внимательно.
– Ладно. Знаете что?
– Тронула пальцами его руку. Наверное, для нее этот жест, примирительный, был большого значения.
– Давайте ценить людей не за их происхождение, ладно? Не за их племя, религию, образование, а за то, что вложил в них бог или природа.