Шрифт:
{65} Так говорила одна о другой. Для того, кто умет читать, этот отрывок полон прелести помимо своего содержания, помимо двух прелестных женских образов - той, о ком пишут, и той, кто пишет. Отрывок этот есть в малом виде вся тогдашняя культура, корнями сидящая в классицизме и цветущая цветами романтизма. Разве не классицизм первые строки этого обращения: "О ты, вошедшая отдохнуть в моем дому". Разе это не Гомер, не дышит Навзикаей? А конец - разве не до последней степени напряженная струна романтического лиризма? Какой длинный путь человечества в этих немногих строках ...
В самые праздники уехала Марья Николаевна, держа путь на Нерчинск. Перед отъездом еще записочка от отца, из деревни: "Снег идет, путь тебе добрый, благополучный, - молю Бога за тебя, жертву невинную, да утешит твою душу, да укрепит твое сердце..." Она проезжала Казань под самый Новый год; мимо ярко освещенных окон Дворянского Собрания, куда входили ряженые в масках, проезжала она в то время, когда сестра Екатерина Николаевна писала ей и помечала письмо, первое адресованное в Иркутск: "31-го декабря печального 1826 года".
Кибитка уносила княгиню Марию Николаевну в неразгаданную тьму. Чуя приближение полночи, она заставила свои карманные часы прозвонить в темноте и после двенадцатого удара поздравила ямщика с Новым годом ...
VIII.
Мы с трудом можем себе представить, что была Сибирь того времени. Не только Сибирь недавнего прошлого, с железной дорогой, с флотом на {66} дальневосточных водах, с университетом п т. д., но даже Сибирь пятидесятых годов, Сибирь Муравьева-Амурского, - с присоединенным Амуром и с выходом на Тихий океан, - представляется каким-то иным миром по сравнению с Сибирью двадцатых годов. Как выразился впоследствии канцлер граф Нессельроде - "дно мешка": это был конец света; выход оттуда был один, - по той же дороге назад.
Куда, собственно, ехала княгиня, на что себя обрекала, этого не знал никто, меньше всех она сама. И тем не менее она ехала с каким-то восторгом. Алина Волконская писала матери из Москвы: "Я видела Каташу (это княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая, жена декабриста), - она уезжала, как на праздник". И это было действительное настроение их. Окружающие мало понимали это настроение; для них ссыльные были отрезанным ломтем, а жизнь была тут, в Петербурге и Москве; для этих женщин - наоборот, он были отрезанным ломтем, а жизнь была т а м, в Сибири. И они ехали, как на праздник. Не "Волконские бабы" создавали подобное настроение. оно исходило не изнаружи, а изнутри.
Да только потому было оно так сильно, только потому могло оно восторжествовать над всеми препятствиями, и над противодействием семьи, и над затруднениями со стороны властей и, наконец, над страшными условиями жизни.
Чтобы дать понятие об этих условиях, вот несколько подробностей экономического характера. Не было в той местности, где жила Мария Николаевна, ниток; шить приходилось рыбьими кишками или китайским шелком, когда он попадался. Не было нигде, даже в Иркутске, часовщика; выписанные из Петербурга часы пришли разбитые вдребезги. Не было зубного {67} врача, Мария Николаевна была вынуждена сама прижечь себе зуб раскаленным гвоздем. Аптек не было; пиявки выписывались из Красноярска за 2000 верст; лекарства из Петербурга или выписывались в предвидении будущего, или приходили по миновании надобности. Всего этого Мария Николаевна еще не знала, да и не думала об этом, занятая мыслью о нравственной помощи, которую она несет с собой.
Нет, не думала и не знала, куда она едет. Это она узнала только, когда приехала. Когда, после восьминедельного путешествия, по приезде в деревушку, расположенную вокруг Благодатского рудника, она вышла из кибитки, когда с неумолкнувшим еще в ушах шумом полозьев, она вошла в избу и огляделась в нанятой ею коморке, такой маленькой, что могла головой упереться в одну стену, а ногами в другую, тогда, за восемь тысяч верст от родного дома, она увидала, куда она приехала и на что себя обрекала. И окружавшая пустыня понемногу овладевала ее душой. Для мужа она приехала, но что могла для него? ...
От нее была отобрана подписка, что она будет с ним видаться два раза в неделю, в остроге, в присутствии офицера, не говорить с ним на ином языке, кроме русского, "паче же не говорить ничего не принадлежащего". А в течение прочего времени, что она могла? Она могла в пять часов утра по звону кандалов знать, что они идут на работу, в одиннадцать утра знать, что они возвращаются и, гуляя по обезлесенным холмам, могла думать, что муж из острога, может быть, ее видит, знает, что она здорова. Вот все, к чему привела ее принесенная жертва.
Из Нерчинска, в последнем письме к мужу, перед свиданием она писала: "Наконец, я в {68} обетованной земле" ("Me voila enfin dans la terre promise"). Перед въездом в эту обетованную землю жены декабристов натыкались на казенный шлагбаум; и шлагбаум неохотно поднимался, он поднимался, наконец, только перед непреклонностью их героической воли ...
Николай I, в Петербурге разрешавший их отъезд, в Иркутске, предписаниями губернатору, ставил препятствия их въезду. Ему не нравился этот восторженный порыв; он предвидел, что присутствие жен облегчит участь государственных преступников; он предвидел и то, что жены будут поддерживать сношения со своими родственниками в России, что таким образом о декабристах будут знать и помнить, а он хотел, чтобы о них забыли. Но вместе с тем запретить женам ехать к мужьям он не решался. Это противоречило бы тому, что почитатели Николая I (а у него было много искренних почитателей) называли рыцарством его.