Шрифт:
Проснулась Домна. Потянулась, вздохнула:
— Ладно уж — выйди, Никола! Выйди, скажи — в последний раз выходишь, чтобы не было эдакого стука-беспокойства и дальше по ночам. Скажи, не забудь!
— Не признаю, кто такой…
— Палочка-то у тебя рядом стоит. В головах.
«Порубки лесные — в ночь, пожар Гришке Сухих сделать — в ночь, всё — в ночь», — вздыхал Устинов, медленно одеваясь. И опять послышался ему Домнин голос в сказке про девку Наталью, про парня Сему-Шмеля.
Он еще раз глубоко, всей грудью вздохнул и, опираясь на палку-костыль деда Егория, протянув руку вперед, чтобы не наткнуться во тьме на какой-нибудь предмет, пошел через горницу к выходу, полусонным сознанием всё еще вспоминая ту сказку.
Глава шестнадцатая
Большая Медведица
Лесная Комиссия со всеми своими бумагами переехала в помещение сельской сходни.
Иван Иванович посоветовал и настоял: «Вы, Комиссия, обращения к людям, к народу делаете, а сами от его удаляетесь, в частное владение, таитесь в панкратовской избе. Нехорошо! Неладно! Вам нонче необходимо в месте присутственном заседать! Полностью доступном всем и каждому, ежели вы решились повседневно обращаться к людям, искать с ими общее».
Иван Иванович, помимо всего прочего, наверное, не хотел, чтобы Устинов, когда поправится, снова чуть ли не ежедневно бывал в избе Панкратовых.
Комиссия с Иваном Ивановичем согласилась — пора было и честь знать, избавить Панкратовых от затянувшегося постоя, тем более что Кирилл, хотя и тихо и незаметно, наедине сам с собою, а все-таки начал ударяться в самогонку. Только Игнашка Игнатов был против, говорил, непонятно ему, когда люди ни с того ни с сего хорошее меняют на худое: кашей пшенной пахучей, медовой никто же не будет угощать Комиссию в казенном помещении?!
А сходня, правда, была неказистой, казенной, до земли прокуренной, замаранной чернильными и еще какими-то пятнами. Одна большая комната, за дощатыми перегородками — две поменьше, коридорчик, сенцы, и всё имеет вид, словно одна огромная каталажка.
В разное время тут разные службы помещались при царе — сельский староста с писарем, при Советской власти — совдепщики, только-только создавшийся и сразу же разогнанный комбед, а нынче, при Колчаке, — опять писарь и двое милиционеров, один больной, годный только для счета и присутствия, безвыходно находился в самой малой каморке, ворочался там, вздыхал и грел кипяток на печурке; другой, здравствующий, с фамилией Пилипенков, красный, круглолицый, представлял собою власть.
Нынешнее заседание Лесной Комиссии было необычным, потому что происходило в сумеречном помещении сходни и потому еще, что на заседании снова присутствовали Саморуков и Смирновский. Оба, как бы в роли наблюдателей, сидели на длинной лавке сбоку от стола, а за столом были Калашников, Дерябин и очень важный, зачем-то всё время фыркающий Игнашка Игнатов. Был тут и Пилипенков, были в качестве ответчиков Прокопий Круглов и пугливо-молчаливый брат его Федот, они по третьему разу привлекались за самогоноварение, было два порубщика, учителка, принесшая жалобу на хулиганство Мишки Горячкина, и Горячкин. На задних лавках, почти в полной тьме, сидели несколько граждан просто так, из любопытства.
Члены Комиссии посоветовались, как распределить нынешние обязанности, — Калашников Петр взялся вести протокол, Дерябин — председательствовать, Игнашка Игнатов — присутствовать до конца заседания, никуда не убегать, никого не перебивать, не суетиться.
Началось рассмотрение вопроса «О выбитии двух школьных окон гражданином Горячкиным М. А.».
Учителка тихим, прерывающимся голоском сообщила, что в прошлую субботу вечером она была в школе и за неимением настоящих учебных пособий изображала на газетном листе карту Европы, когда к ней начал стучаться пьяный гражданин Горячкин.
Она поименованного гражданина в школу не пустила, тогда он выбил два окна, через одно и через другое обругал ее нецензурно и отбыл с угрозами применить силу и даже полное уничтожение, а школу — поджечь.
В других окружающих селениях учителя и учительницы занимались с детьми послабее, далеко не так старались, но зато сами были увереннее, держались с достоинством, избирались в сельские общественные организации, в кооперативные правления, нередко возглавляли их — за лебяжинской учителкой ничего этого не водилось никогда.
Как приехала она чуть ли не двадцать пять лет назад в Лебяжку, в крохотную, о трех подслеповатых оконцах школу, так никто ее за всё это время, кроме детишек, толком никогда и не видел, настолько тихо и незаметно она жила.
Детишки в ней души не чаяли, а вот из жизни взрослых, даже бывших ее учеников, она почему-то исчезала навсегда. Может быть, потому, что она и сама-то как будто бы и не жила на свете, а только чуть свет являлась в школу, затемно из нее уходила и сыта была уже тем, что объясняла детям четыре действия арифметики, рассказывала им о разных материках и странах и о вращении Земли вокруг Солнца.