Шрифт:
Никогда не было, да и не могло быть далеко вокруг человека, которому лебяжинская учителка хоть чем-нибудь помешала, но вот нынче такой человек объявился: Мишка Горячкин. А помешало ему вращение Земли, которое наглядно изображала учительница в своей новой школе.
Она изображала его, обрядив одного мальчонку в желтые листы бумаги, и одну девчушку — в черные, после чего мальчонка, стоя посреди класса, медленно поворачивался на месте, девочка же, пробираясь между партами и слегка придерживая подол, чтобы не запутаться в нем, двигалась вокруг своего «солнышка», поворачиваясь к нему то лицом, то спиной. Она была Землей.
Взрослые иногда тоже приходили посмотреть на занимательный урок, хотя учителка и встречала посетителей безрадостно: она стеснялась всех взрослых на свете. Она боялась и не понимала их вообще не принимала за настоящих людей, тем более она растерялась, когда Мишка Горячкин, само собою в пьяном виде, поглядев на «землевращение», сказал ей, что она дура набитая, ежели изображает Солнце желтым, а Землю — черной. Он потребовал, чтобы Солнце было красным, а Земля — голубой, пригрезился разбить в школе окна и вечером того же дня исполнил угрозу.
— А што? — взмахнул обеими руками Мишка в ответ на вопрос Дерябина, так ли было дело. — А што? Мало было-то, вовсе мало! Я и не так сделаю, когда эдакая безобразия будет и далее! Сморчок она, старая девка и лягушка иссохшая, — тыкал Мишка пальцем, как бы нацеливаясь, на потрескавшееся стеклышко в очках учительницы. — Вот она кто, а туды же — указывать! Да кто ей дал права на ребеночка женского полу напяливать черным-черное монашеское одеяние? И в таком позорном виде изображать всею Землю?! Кто и когда?
— О каком это безобразии ты здесь объявляешь, гражданин Горячкин? возмутившись, весь покраснев и бросив писать протокол, спросил Калашников. — О каком? Ты сам — первейшее и злостное безобразие, вот как! И как ты смеешь бессовестно обзывать человека, который едва ли не всем нам, здесь присутствующим, открыл глаза на букварь и на грамоту? Мне даже непонятно откуда в человеке может взяться столь злобы и бесстыдства?!
— Ну-ну! — зыркнул Мишка. — Погоди, придешь ко мне с починкой, с какой-никакой обуткой, вот тогда я тебе объясню — откуда! А покамест скажи: ты тоже ладишь на то, будто Земля черная?
— А какая же она?
— Очень просто: голубенькая!
— И пашня, поди-ка, тебе голубой мнится, Горячкин? — усмехнулся Дерябин. — И сапожонки ты голубенькие на голубенькой земле латаешь?
— А вот именно, гражданин председатель товарищ Дерябин! Энто червям земляным, червям-хозяевам от жадности ихней всё черным-черно представляется! Коим далее своего сопливого носу не видать ничего, а глаза-то у их теми соплями тоже занавешены! А ты погляди подале-то — какая она, Земля? Она — голубая! И Солнце — оно красное, в любой песне об том поется! Кто же ей дал право, учителке, позорить всею от начала до конца Землю? И Солнышко — то же самое?
И учительница, поправляя на переносице очки в тоненькой оправе с треснувшим поперек стеклышком, как будто даже соглашалась с Мишкой Горячкиным, принимала его упреки… «Вот-вот! — страдал ее взгляд. — Вы же все здесь взрослые, вы же — не дети! Ну а если так — разве можно иметь с вами дело? Разве можно понять вас?»
Действительно, Дерябин и тот растерялся, заморгал, остренький его нос покраснел.
Игнашка недоуменно разевал рот.
Учительница сама по себе и не думала жаловаться, но Дерябин посылал к ней Игнатова, велел передать, чтобы пришла, чтобы сообщила Комиссии о хулиганстве Мишки Горячкина, тем более что Лесная Комиссия была ведь попечительницей новой школы.
И учительница пришла, объяснила всё, как было, а что получилось? «Что получилось? — спрашивали ее подслеповатые, робкие глаза. — Не надо, не надо никаких жалоб, никаких разбирательств, потому что вот как нехорошо, как страшно бывает, когда взрослые вдруг захотят в чем-то разобраться!»
А Мишка Горячкин, позыркивая красными, будто у окуня, глазами, сидел на лавке нога на ногу, а руки крест-накрест на груди, голос — простуженный и пропитый, сиплый, и этим своим голосом, распространяя вокруг сивушную и еще какую-то невыразимую вонь, объяснял учительнице:
— Ума надобноть тебе набираться — вот што! А то учишь-от невозможно как! А приходит честный гражданин правильно тебе сказать — ты на его жалиться, интелегенка разнесчастная!
И тут поднялся со своего места Смирновский, руки в карманах, подошел к Мишке и негромко, резко сказал:
— Встать! — Даже и не скомандовал, не приказал, а только велел встать.
— Ась? — отозвался Горячкин. — Чо тако?!
— Встань! — Медленно-медленно Смирновский начал вынимать руки из карманов своего полувоенного пальтеца, в которое он осенью ли, зимой ли неизменно одевался.