Шрифт:
И все-таки Якимов уже не был прежним Якимовым. Как-то он осунулся, померк. А может быть, это лишь показалось мне… из-за того, что исчезли бесследно богатырские кудри добра молодца. Крупная голова Якимова острижена под машинку, наголо — едва пробивается на темени жесткая, тронутая сединой щетинка. Бог весть, где его так остригли: то ли уже в армии, то ли еще там, где он был до этого…
Они с Гансом сидели друг против друга в креслах. Как когда-то. Как в тот первомайский вечер. Сто лет прошло с той поры.
Беседа их была нетороплива, с затяжными пустынными паузами.
Мы уже узнали, что Алексей Петрович проездом в городе, что его отпустили из части, из воинского эшелона, лишь на краткую побывку, что нужно торопиться…
Возможно, их следовало оставить вдвоем, чтобы они поговорили наедине. Но никто не догадался этого сделать. На это тоже не оставалось времени. В квартире Якимовых был такой же ералаш, как и у нас. Софья Никитична и Танька тоже собирались в путь. Вместе с нами.
— Ну, как там дела с нашей… машиной? — осведомился Якимов.
— Мы начали. Уже начали, — ответил Ганс.
— На-ча-ли… — криво усмехнулся Алексей Петрович. — «Уже…» Поздновато вы начали, братцы!
— Мы начали, — деловито продолжал Ганс. — Идет разработка узлов. А выпускать, вероятно, будем уже там, на новом месте…
— Что ж, коли начали, скорей кончайте. Это сейчас вот как нужно!.. — Якимов резанул шею ребром ладони.
Он полез в карман куцых своих галифе, вынул оттуда кисет, сложенную вдесятеро газету, обломок рашпиля, какой-то камень, обрывок бельевой веревки. Довольно-таки странное хозяйство!
— О, У меня папиросы, прошу… — засуетился Ганс. Подбежала Софья Никитична. В руке у нее тоже была коробка «Казбека».
— Алеша, — сказала дна, — это твои. С тех пор… лежат.
Повертев коробку, Алексей Петрович отложил ее в сторону.
— Не надо, пожалуй. Привык к махре. — Он ловко скрутил цигарку, протянул кисет Гансу. — А ну, попробуйте. Надо и вам привыкать. Пора военная.
Ганс неумело, просыпая махорку, соорудил козью ножку. Прикурил от тлеющего трута.
И они оба задымили нещадно, поглядывая друг на друга сквозь крутой синий дым.
— Значит, все стало на свое место? — бодро, как будто лишний раз найдя подтверждение своей уверенности в том, что иначе и быть не могло, спросил Ганс.
— Мне разрешено смыть вину кровью, — ответил Якимов.
Он произнес это спокойно, безо всякой горечи. Заученно. Как цитату.
— Но разве…
— Алеша…
Это снова оказалась рядом Софья Никитична.
— Алеша, я достану тебе теплое. Я ведь уже все запаковала. И твое тоже. Достать?
Житейские дела. Однако было нетрудно догадаться, что Софья Никитична прервала этот разговор не только потому, что вспомнила о теплых вещах. Не только.
Алексей Петрович взглянул на жену, улыбнулся, привлек ее к себе, щекой коснулся щеки.
— Может, вы потом поговорите, а? — Она умоляюще смотрела на Ганса. — Как-нибудь потом, обо всем на свете. Соберемся, как люди…
(Лишь теперь, много лет спустя, я могу не только припомнить, о чем они тогда говорили, но и представить себе то, о чем они тогда молчали. Этот безмолвный мужской разговор.
«Значит, все стало на свое место?»— бодро спрашивает Ганс.
«Мне разрешено смыть вину кровью», — отвечает Якимов. Он произносит это спокойно, без всякой горечи. Но чувствуется, что это не его слова, а цитата.
«Но разве…»
«И я считаю это честью для себя, — продолжает Якимов. Уже не цитата, уже от сердца. — Не всем, кто там был со мной… и кто там остался, оказана эта высокая честь».
«Но разве… — поражается Ганс, — разве есть вина?»
«Есть, — заявляет Якимов. — Есть чья-то тяжелая вина в том, что мы к началу войны оказались куда слабее, чем могли бы быть. Что они уже здесь, рядом…»
Он кивает на стекло, дребезжащее от взрывов.
«Что они прошли. Опять прошли. Досюда… А наши лучшие люди… — Он осекается, скрипнув зубами. Даже про себя, даже молча, не все можно досказывать до конца. — Да. Есть чья-то вина. И мы со временем выясним, чья!..»
Голос его тверд. Глаза суровы.
«Вот эту вину и придется смывать кровью. Большой кровью народа».
Нет, я ошибся. Это прежний Якимов. Все тот же Якимов. Он остался таким, каким был, не согнулся, не поблек. Просто минули годы. Просто голова его острижена наголо. Просто на нем гимнастерка, которая ему узка в плечах. И еще он торопится. Его ждут в части, которая следует прямиком на фронт. Некогда вести долгий разговор. И Софья Никитична умоляет: «Может, вы потом поговорите, а? Как-нибудь потом, обо всем на свете…»)