Шрифт:
У лестницы меня задержал Хиндель.
«На каланче гестапо», — тихо сказал он и, взяв за локоть, повел к себе в кабинет. Мы стояли вдвоем, белорус и немец, у открытого окна и молча смотрели на площадь, на зловещие виселицы, на которых ветер покачивал веревки, на гестаповцев и толпу. Что чувствовал в это время Хиндель? И вообще, что он был за человек?
Приехало «высокое начальство» — фельдкомендант Шмидт, начальник СД штурмбанфюрер Бругер, офицеры гестапо и СС. Вслед за ними лакеи — бургомистр Тищенко, начальник полиции Лучинский, другие предатели. Многих из них я хорошо знал. В мои подпольные обязанности входило изучение врага.
И вот… Где-то внизу на Советской пронзительно завыла сирена. Два больших черных фургона, за ними — грузовик с эсэсовцами быстро выехали на площадь и, круто развернувшись, остановились у первой виселицы. Эсэсовцы соскочили с машины, открыли двери фургонов, по двое залезли внутрь и стали выталкивать осужденных. Измученные люди не могли удержаться на ногах и падали на мостовую.
Хиндель прошептал по-немецки:
«Нельзя бить осужденных. Сволочи!»
Издалека они были все на одно лицо, наши товарищи. Особенно мужчины. С черными от пыток лицами, всклокоченными волосами, в рваных рубашках, руки связаны за спиной, босые… Но все равно я сразу узнал Павла. Его выволокли из фургона, и он тут же прошел вперед и стал рядом с седым человеком. Этого я тоже узнал. Раза два видел у Павла. Из всех, кого я встречал там, он был, пожалуй, самый старший, за пятьдесят. Но, знакомясь, назвал себя по имени: «Саша». Так к нему обращался и Павел. При встречах человек этот больше молчал и слушал, что говорили другие. Но по тому, как он слушал, я сразу догадался, что это один из руководителей подполья. Когда я потом спросил у Павла, кто такой Саша, он ответил с хитрой улыбкой:
«Саша. Пока что просто Саша».
Меня даже немного обидело, что мне, подпольщику, выполнившему уже не одно боевое задание, не доверяют. Но конспирация есть конспирация — это я понимал. И все-таки теперь я жалею, что так мало знал Александра Яковлевича Дубецкого — второго секретаря горкома. Да и других тоже… Тогда там, в пожарной, больно было, что мне неизвестны даже фамилии товарищей. Я все еще лихорадочно придумывал, как помочь им, помешать казни. Лучше бы и я и они, осужденные, погибли от пуль, в борьбе, чем на виселице. Но что я мог сделать? Одно движение — и меня бы уничтожили. Узников было больше четырнадцати. Я посчитал — двадцать три человека. Шесть женщин… Да, женщин было шесть. Они держались вместе, в центре группы.
Фургоны отошли. На их место стал грузовик с откинутыми бортами, с прилаженной сзади лесенкой. По лесенке этой в кузов поднялись толстый гестаповец-палач, который привешивал веревки, и молодой фашист в форме армейского офицера. Он крикливым голосом начал читать приговор. Но он плохо знал русский язык, коверкал слова, и я мало что мог разобрать. Обычное фашистское обвинение в бандитизме, убийствах, диверсиях. И вдруг… все это с немецкой пунктуальностью отрепетированное представление было сорвано. Звонкий и чистый женский голос заглушил слова приговора песней. Какой песней! Той, которую я пел до сих пор только однажды, шепотом, на квартире у Павла. И слов даже всех не знал. Но музыка ее жила в моем мозгу, в сердце.
Пусть ярость благородная Вскипает, как волна. Идет война народная, Священная война!Шикович почувствовал что-то вроде приступа астмы: с шумом выдохнул воздух.
Ярош на миг умолк, поднялся с земли.
— Песню подхватили все осужденные. Загудели, заволновались рабочие. Казалось, что они тоже, без слов, подхватили грозный мотив. Начальник СД заорал, отделился от свиты, подбежал к осужденным, угрожая пистолетом. Бронетранспортер двинулся на рабочих, чуть не задавив полицаев. Дал очередь пулемет. Пули просвистели мимо нашего окна. Хиндель испуганно спрятался за стену. А я смотрел… Я смотрел… Исчез из кузова офицер. Остался один палач. И вот гестаповцы за руки подняли туда первого осужденного. Они спешили. Они били его. Били Павла. Это был он. Павел не шел покорно. Он так рванулся, что два дюжих гестаповца свалились с грузовика на землю. А Павел крикнул в толпу:
«Товарищи! Братья наши и сестры! Отомстите за нас! Бейте проклятых фашистов! Чтоб духу их не было на нашей земле. Мы умираем с верой в победу! За Родину! За партию нашу! За народ!»
Не все, конечно, удалось ему сказать. Они били его, многоголосым шумом заглушали его слова. Но он крикнул именно эти слова. Я услышал их сердцем. И еще увидел, как к машине подбежал Лучинский, длинный, сутулый. Этот подлый националист всегда ходил с нагайкой. Он ударил нагайкой Павла по лицу. Зашевелилась толпа. Заголосили женщины. Я не помню, что я сделал: застонал, заскрежетал зубами… Но Хиндель схватил меня за руку и оттащил от окна.
«Отойди! Дурак! Идиот! Ты слышишь? Заметят». — Он ругался по-русски, по-немецки; у него вытянулось, побелело лицо и странно трясся подбородок. Я оттолкнул его. Но за тот миг, что я отвернулся, Павла повесили. Машина отошла, и тело его судорожно задергалось в воздухе.
Павел! Паша! Друг ты мой дорогой! Никого, кажется, я не любил так, как тебя, веселый, чистый, душевный человек. Все похолодело у меня внутри от ужаса. Казалось, остановилась кровь. И остыл мозг. Мысли стали трезвые, холодные, жесткие. И сразу пришло непоколебимое решение. Теперь я знал, что делать. Мне уже не спасти вас, товарищи мои, потому что я один, безоружный, перед такой сворой ошалевших от крови собак. Но я буду мстить. Мстить! И первая кара постигнет того, кому вы коллективно вынесли приговор. Лучинский умрет сегодня!