Шрифт:
— Видали? — улыбается Смураго.
— Трещит Гитлер, трещит! — довольно басит дядя Никита.
Над нами гудят двухкилевые «петляковы» в сопровождении «яков» и «лавочкиных». Теперь они целыми днями висят в воздухе.
Мы, запрокинув головы, смотрим на красные звезды наших пикировщиков. Дьявольски хороша эта пятиконечная эмблема. Глядишь на нее и радуешься.
Семушкин что-то хочет сказать мне — это я вижу по его глазам, — но никак не решается.
— Что, дядя Никита?
— А так, Митрий, ничего, — упавшим голосом говорит он. — Ты, кажись, опять письмо получил?
— Ага, от матушки.
— Это хорошо.
Он отворачивается и достает кисет. И только теперь я вспоминаю, что он, мой друг и приятель Семушкин, ни разу не получал никаких писем. Что он, бессемейный? бобыль? Или я ошибаюсь? Собственно, что мы знаем друг о друге? И было ли время расспрашивать или рассказывать о себе, о родных, о доме? Те недели, которые мы провели в тылу, прошли как-то незаметно быстро. Мы слишком дорожили временем, чтобы распылять его на разговоры. А скорее всего мы просто забывали о своем личном.
— Но я же вижу, дядя Никита: что-то хочешь сказать.
Он вплотную подходит ко мне и шепчет на ухо:
— Дело, Митрий, есть одно… Только требует оно полнейшей тайны…
Я несколько удивлен таким сообщением.
— Личных дел моих касается, — говорит он, обдавая меня махорочным дымом.
— А Смураго нельзя?
— Ни-ни, — торопливо перебивает он.
— Ладно, никому не скажу.
— И смеяться не станешь? — Он прищуривает глаз.
— Дядя Никита!
— Ладно, слушай.
Он швыряет цигарку и, выпустив через ноздри две синие вожжи, начинает:
— Митрий, вот все вы получаете письма, приветы и всякое ласковое обращение. Одному пишет жена, другому мать, третьему невеста и все такое. Был у нас с тобой Сережа, ему бабушка писала, — тут он делает паузу и глядит на чернеющий на дне оврага бугор Сережкиной могилы. — Серега тут ни при чем. Так вот, есть у меня на примете одна…
— Ты одинок, дядя Никита? — перебиваю я.
— Одинок, Митрий, как перст одинок.
Он достает носовой платок и сморкается.
— Письмишко надо бы соорудить, — продолжает он. — Ведь не век же одному… Как-то, тово, теплее оно получается, с семьей-то.
— Так в чем же дело?
— Пальцы у меня скрутило, карандаш не могу держать.
Он потирает рукавицу о рукавицу и смотрит мимо моей головы.
Не откладывая дела в долгий ящик, я сажусь на площадку, достаю тетрадку и карандаш, которые с недавних пор у меня завелись, и выжидающе смотрю на своего друга.
— Только, Митрий, ни гугу. Засмеют, коли узнают. Солдаты — народ смешливый.
— Ладно, будь уверен.
— Пиши. — Он снимает рукавицу и, тыча заскорузлым обкуренным пальцем в бумагу, диктует: — Здравствуйте, многоуважаемая и любезная Пелагея Ильинична! Это пишет Вам знакомый Ваш и бывший сотрудник нашей больницы известный Вам Никита Семушкин, а сейчас — воин нашей Красной Армии, которая час от часу все более громит фашистских захватчиков…
Тут он переводит дыхание и продолжает:
— …Мне, уважаемая Пелагея Ильинична, не было дано судьбой обзавестись семьей. Оно, конечно, я сам виноват в этом деле и теперича сожалею об этом. Ежели доведется погибнуть, то некому будет и слезинку обронить обо мне. Это я не к тому говорю, чтобы вызвать жалость, а так, к слову пришлось. Погибнуть мы не собираемся, а раны на нашем солдатском теле затягиваются скоро.
Когда Вы и другие работники нашей районной больницы провожали меня на фронт, я заметил в Ваших глазах, Пелагея Ильинична, печаль, словно я был для Вас близким человеком. Вы тогда мне сказали: «Берегите себя, Никита Евстигнеевич». Я эти слова не забываю. Еще скажу: друзья у меня хорошие, настоящие русские воины.
И еще я помню Ваши слова, многоуважаемая Пелагея Ильинична, Вами сказанные, когда мы косили сено для наших больничных лошадок под Косолаповкой: «Ты, бы, Никитушка, женился» — и так ласково поглядели на меня. Должон сказать Вам, что с тех, значится, пор только и думаю об этих сказанных Вами словах. И мыслю; не зря Вы их сказали. Но война, которую — будь их неладная — затеяли фашисты, помешала мне пообдумать мою холостяцкую жизнь. Теперь время, конечно, тяжелое, но наше солдатское сердце просит женской ласковости и внимательности, которую Вы, любезная Пелагея Ильинична, могли бы по своей доброй и так же одинокой натуре дать мне. Оно, конечно, война, но не век же ей быть. Ежели Вы ответите на мое письмо, которое по моей просьбе пишет Вам мой наипервейший друг и товарищ Митрий Быков — с реки Камы, — то я останусь премного благодарен Вам и весьма довольный.
Прошу Вас, Пелагеюшка, кланяться от моего имени нашей заведующей и всем сестрам, а еще скажите, что я, Семушкин, не осрамил себя, в грязь лицом не ударил — это могут подтвердить и мои бойцы…
Я от себя в скобках ставлю: «Подтверждаю!»
— …А ежели доведется живым остаться, то и медаль, может, дадут за наши боевые дела.
Желаю Вам, Пелагея Ильинична, много лет здравствовать. Остаюсь жив и здоров Никита Семушкин.
…Я не нашел нужным менять стиль и слог этого письма и написал так, как мне продиктовал мой друг.