Шрифт:
– Та-ак, – повторил воевода, но уже с иным значением. – А можешь ли ты призвать бесов ныне? Сюда? Поставить их перед моим столом?
С точки зрения надобностей судебного разбирательства, правильного течения доказательств это несколько неожиданное предложение следовало признать вполне назревшим и своевременным, но вряд ли можно было бы ошеломить Родьку больше. Он воззрился на воеводу с ужасом, словно бы именно Василий Осипович Щербатый, стольник и воевода, князь, был повелителем темных сил, а не он, Родька.
– Н-ныне? – растерянно пробормотал он. – Да ведь травы нужны…
Воевода на возражение не отозвался и обличающий взгляд не сводил. Родька осторожно покосился на притухший горн, где давно перекалились и успели поостыть пыточные клещи, их грубо кованные рукояти торчали из-под углей.
– Ну… и без травы можно. Позову это… Народил и Сатанаил.
– Позови.
Досадливо закряхтел Патрикеев, он, видно не одобрял неосторожную затею воеводы, по самой своей непредсказуемости уже, вероятно, и богохульную.
– Тогда что… попа бы позвать со святыми дарами.
– С попом не придут! – живо откликнулся Родька, обращаясь к дьяку как к спасителю. – Не-ет, куда там! С попом! Не-ет! Да побоятся… никак. И крест же надо снять. Вот, под пяту! Крест, – показал себе на грудь, где на засаленном гайтане мотался медный крестик.
Пожевав губами, князь Василий отказался от мысли настаивать. Сколь ни велика была власть воеводы, тут можно было, пожалуй, и споткнуться: предложение положить под пяту крест могло кончится изветом – свои же товарищи настрочат – и немалыми служебными неприятностями. Упершись руками в столешницу, чтобы подняться, он повернулся к Патрикееву:
– Иван Борисович займись немедля: сыскные памяти на всех, кого оговорил. Сейчас же послать пушкарей, стрельцов, подьячих с пятидесятниками. За Васькой Мещеркой двадцать человек. За Гришкой Казанцом… десять. Ну и Любку там… привести. Как приведут тотчас же продолжим.
За первым воеводой поднялся и Бунаков, дьяк должен был остаться для распоряжений. Ушел он не прежде, чем Федька кончила писать сыскные памяти, забрал бумаги, а ей ничего не сказал, надо было, видно, ждать.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. КАЛАБРИЙСКИЕ СТРАСТИ
Не получивший указаний колдун Родька долго стоял, потом опустился на пол. Покинуть место посреди камеры он не смел, так же как не смел и одеться. Обхватил руками колени и скорчился, ни на что не жалуясь и ничего не спрашивая. Сторожа, после ухода судей расслабившись, устроились по лавкам, потягивались и зевали, кто-то разглядывал с изнанки шапку. Говорили скупо, редко кто случайное слово обронит. И Федьке тоже ни видеть никого, ни слышать не хотелось, она изводила казенную бумагу: склонившись, рисовала на полях черновика маленьких, похожих на двуногих козлов бесов. Зловредные чертики расползались, залазили между строчек, дерзали карабкаться и на оборотную сторону листа.
С улицы прорывались голоса, слышался женский крик, его покрывали раскаты густого мужицкого хохота. Когда оттуда, из солнечного дня, заглянул через подсенье пушкарь с расплывшейся от ухмылки рожей, его встретили хмурые, строгие взгляды.
– Слышь, колдун, – весело сказал пушкарь, – что же ты это, а? Какую бабу!.. э-эх!.. – крякнул он, очерчивая в воздухе нечто убедительно объемистое. – Упустил, а? Любка-то твоя там…
Но Родька, покосившись поначалу на шум, больше не шевельнулся.
Не поднимала головы и Федька, обставляла чертиков крестами – с той, очевидно, целью, чтобы бесы с бумаги не ушли, никакого дурна и огласки бы от них не произошло. Низко склонившись, она прикрывала рисунок от чужого взгляда.
За этим занятием и застиг Федьку приставленный к горну колодник – с неприятным удивлением она обнаружила, что тот заглядывает под руку. Когда подняла глаза – с холодным вопросом, – колодник предупредительно осклабился:
– А я ведь тоже… знаешь, холопом пишусь.
К чему это он? – пыталась она сообразить.
– Да-да! – кивнул колодник, улыбаясь настороженно, как человек, который тянется держаться на равной ноге с собеседником, но не уверен в глубине души, что получится. – Я ведь служилый, даром что цепь на ногах. Не сирота посадский, государю царю пишусь в челобитной холопом – что твой боярин!
– Стрелец что ли был? – вынуждена была вступить в разговор Федька.
– Выше бери! Денежного жалованья двадцать рублей на год, хлебный да соляной оклад положен!
– Сын боярский?
– Детей боярских много, а я один. Палач. Семнадцать лет у государева губного дела стоял… пока вот в тюрьму не вкинули.
Дружелюбие палача не нравилось Федьке, то примечательное обстоятельство, что среди нескольких ничем не занятых человек он выбрал в поверенные своих несчастий скромного тихого юношу, вызывало замешанное на беспокойстве недоумение. Не давала ведь она, кажется, повода думать, что палач обнаружит в ней родственную душу.