Шрифт:
И кто виноват во всем этом? Кто? Зачем он пошел разбоем на русскую землю, зачем убивал и грабил? Зачем раззлобил вот его, своего противника, в сущности, наверное, доброго человека, как и все русские… И даже если бы румынский солдат сейчас опередил и убил русского, правда все равно осталась бы на стороне русского. Правда выше смерти человека, даже если этот человек умер за нее.
И тут румын почувствовал, что слабеет, что не хватает сил поднять длинноствольную винтовку и выстрелить. Цепенящая неподвижность сковала руки, дрожали в коленях ноги, и — казалось ему — дрожала под ним сама земля…
Участилась ближняя стрельба, и в душе румына появилась злость. Злость не к противнику, а, скорее, к этому безумству и ненужности сопротивления. Он негодовал на себя, проклинал сейчас тот день, когда вместе с толпою солдат в длиннополых желтовато–зеленого цвета шинелях пошел на войну, которая стала вот таким кровавым месивом. И ему хочется уйти от этого вихря огня, сбежать, укрыться от собственной смерти. Русский не простит ему. И наказанием может быть только пуля, которая уложит его…
Русский майор оглянулся: там у моста вовсю кипела бойня. И в этот миг румын, сам того не сознавая, ошалело подскочил сбоку к майору и не ударил, нет, а схватил его за правую руку и в ярости испуга и самозащиты стал ее заламывать, потом схватился за другую, левую. Русский майор вывернулся и ударил его рукояткой пистолета. Удар пришелся по переносице. Румын, падая, не выпускал левую руку майора. И вдруг истошно закричал, отлетел в сторону вместе с рукой, которая оказалась не живой, а резиновой. Румына обуял смертельный испуг. Черная, неживая рука подпрыгнула. Вблизи от нее лежал теперь румын в каком–то немом оцепенении, жмурясь и видя перед собой только эту отлетевшую черную руку. Он знал, что русский, который оглушил его рукояткой и отшвырнул от себя правой рукой, был сильнее его, и ждал своей роковой участи…
Русский майор не пристрелил его, хотя и мог бы — первым на него напавший румын того заслуживал. И даже больше: не дотронулся до лежащего неприятеля. Майор бросился доколачивать своих врагов. Румын остался лежать на земле, и рядом с ним лежала черная рука.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Рано утром вышли на границу, и все здесь было в диковину, казалось каким–то особенно важным, даже торжественным: и этот долгий низинный луг, поросший застоялой травою, среди которой торчали высокие и костлявые стебли багульника с золотисто–пахучими цветами, и вон те ершисто вздыбленные против ветра, зябкие кусты краснотала, и стена зеленого камыша, сквозь которую проглядывала холодная гладь реки…
Диковатая на вид, совсем не ухоженная земля, а люди, пришедшие сюда, испытывали радость жданой встречи. Поспрыгивали с кузовов автомашин солдаты, вышел из кабины и майор Костров.
— Дошли! Вот и граница! — в сильном возбуждении проговорил он и снял пилотку, словно желая отдать поклон.
Костров смотрел на усталую и местами полеглую траву. И ему, как, наверное, и товарищам, думалось: сколько же дорог и высот пришлось пройти, проползти на животе, на коленях, чтобы окоротить войну и вернуться вот сюда, на государственную границу!
Святость минут была столь значительна, что какое–то время все стояли молча, веря и не веря, что наконец–то сбылось — вернулись!
Стоя у потрепанных ветел, Костров чувствовал, как огорчение сжимало сердце. Не было ни пограничного столба, выбитого из металла советского государственного герба. Граница не походила на довоенную, притихшую, угрюмо–строгую, с дотами, сторожевыми вышками и другими сооружениями, оплетенными проволокой. Теперь здесь виделась одна беспорядочно заросшая травою и кустарником низина. На взгорке лежали враскид замшелые бревна от какого–то разрушенного строения. Присмотревшись, Костров увидел дот, будто выдернутый из земли; лобовая часть его дала трещину, из шрама топырились ржавые прутья, смахивающие на кабаньи клыки.
Постояли, вбирая в память виденное. Потом кто–то сказал отчаянно просто:
— Потопаем дальше!
Крылатая фраза вызвала усмешку на лицах. Топать теперь мало кому приходилось, садились в машины и ехали разбитыми и пыльными румынскими дорогами. По знойным долинам. Навстречу горячим ветрам… Попадались на пути селения — большие и малые, и были они опустелыми, будто все в них вымерло, глазом не сыскать ни одной живой души, даже днем окна задраены ржавыми жалюзи и крашеными дощатыми ставнями. Только нет–нет да кто–нибудь выглянет из подворотни, и опять — чужое безлюдье.
— Ой, ребята, просто умираю, как пить хочу! — не стерпела Верочка. На время марша, когда шестовая телефонная связь была свернута, она отпросилась у начальника связи ехать с батальоном Кострова.
— Попить — пожалуйста, — ответил ей старшина Горюнов, охотно отстегивая от пояса помятую с боков алюминиевую фляжку.
Верочка отпила глоток из фляжки и сморщила нос:
— Вода какая–то вареная! Фрр!..
— А нам что прикажешь пить, товарищ старшина? — серьезным тоном спросил Тубольцев.
— Такой приказ пока воздержусь отдавать, — нашелся что ответить Горюнов.
— До какой поры?
— Пока не сделаем большой привал и не найдем колодец… Проверить надо, вода может быть и отравленная.
— Э-э, слишком долго ждать, — махнул рукой лейтенант Голышкин. Верка, стучи своему суженому, проси на минутку остановиться.
— Зачем?
— Вон виноградник! Глядите, какие гроздья свисают…
— А ведь и правда. Догадливый лейтенант! — оживилась Верочка и начала кулаком барабанить по кабине.