Шрифт:
В юрте стояла тишина, все слушали эти горячие материнские слова. Но после молчания заговорил Такежан. Недавнее раздражение против Оспана вспыхнуло в нем с новой силой. Не понравились ему и слова матери.
— Ой, апа! — повернулся он к Улжан. — Ты всю свою душу только одному сыну отдала, потому так и говоришь… А разве нет и без него благородных и красноречивых казахов? И не они ли сказали когда-то: «Слава богу, из нашего рода не вышло ни одного баксы и ни одного акына?» Чему же ты радуешься? Что твой сын стал настоящим баксы — заклинателем?
Жиренше с хитрым злорадством ущипнул ногу Уразбая, лукаво поглядывая на Улжан и беззвучно смеясь. Улжан всю передернуло от слов Такежана. Она быстро повернулась к нему:
— Э, ты, наверное, думаешь: оба, мол мы щенки одной и той же матери! Но я-то вижу, что один из этих щенков растет сказочным Кумаем, [176] а другой — ублюдком-дворняжкой!.. Говори, что хочешь, но помни, что ты для меня и ногтя Абая не стоишь!
Гнев охватил старую мать. Ее широкое, круглое лицо, покрытое глубокой сетью морщин было очень бледно. В глазах, полных слез, краснели кровавые прожилки, и взгляд ее, устремленный на Такежана, был полон презрения.
176
К у м а й — легендарная охотничья собака.
Такежан схватил камчу и тымак.
— Пошли!.. Уйдем отсюда! — коротко сказал он Жиренше и Уразбаю и буркнул на ходу — Довольно… Наслушались мать, выжившую из ума… И он быстро зашагал к двери.
Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, однажды вечером дошли до слуха Кунанбая в час его бессонницы. Они долетели до него, настойчиво звуча из тьмы ночи. Старик ворочался на постели и все не мог избавиться от этой песни, такой упорной, назойливой. Одни и те же слова повторялись снова и снова.
Это пел Карипжан, ночной сторож аула. Он недавно услыхал песню и, не сумев с одного раза запомнить ее до конца, пел только начало, бесконечно повторяя понравившиеся ему строки:
Ты — мой супруг любимый. Богом указанный мне…Слова, звучащие вдали, доходили до слуха Кунанбая совсем по-другому: «гонимый, богом наказанный…» — слышалось ему. Бессильный уйти от песни, от ее неразборчивых, но таких грозных слов, Кунанбай разбудил Нурганым:
— Калмак, ой, калмак! — звал он жену. — Что там сторож твердит: «Богом гонимый, богом наказанный?» Кого он там клянет? Узнай! Но Нурганым знала песню.
— Он поет: «Ты — мой супруг любимый, богом указанный мне», — ответила она. — Говорят, это Абай написал… Эту песню все поют…
Кунанбай громко вздохнул и отвернулся к стене.
— Пусть замолчит, не воет. Уйми! Он покой мой отнял! — приказал он и затих.
Ты — мой супруг любимый, Богом указанный мне… Но меня не избрал ты другом. Оставил одну во тьме…Когда Нурганым впервые услышала эти слова Татьяны, ею овладела неодолимая грусть. Эти слова выражали и ее собственную тоску. С первых же звуков песни ей вспомнился Базаралы, друг, покинувший ее в печали, — и она замкнулась в своем невысказанном горе…
Подозвав к юрте сторожа, Нурганым сказала ему совсем не то, что приказал Кунанбай:
— Пой свою песню на том краю, подальше отсюда… А будешь приближаться сюда, пой тихо… Твоя горячая песня старику душу жжет! Понимаешь ли ты, что песня твоя жарче пламени? Не нравится она здесь… — сказала она с тихим вздохом и ушла к себе.
Не сторожу — самой себе она высказала то, что крылось в тайниках ее души…
Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, плыли в песнях по бескрайним просторам, как тихий ветер Сары-Арки, медлительно и плавно веющий над степью. Они облетели все жайляу Тобыкты, дошли до кереев верховий, до уаков низовий, до племен Каракесек и Куандык, долетели и до найманов, населяющих долины Аягуз, горы Тарбагатая и Алтая…
Однажды вечером к крайней бедной юрте далекого большого аула подъехал жених с товарищем. Жигиты нищих аулов — оба они были одеты бедно, и невесту жених просватал себе в такой же обездоленной семье, как его собственная. Молдабек, жених, был певцом. Семья невесты позвала на скромную вечеринку молодую хозяйку аула, которую все любили и уважали. Тогжан пришла. В бедной юрте зазвучали песни. И вдруг, совсем неожиданно, Молдабек одну за другой начал петь: «Письмо Татьяны», «Ответ Онегина», «Второе слово Татьяны».
С первых звуков сердце Тогжан сказало: «Это Абай! Это мог сказать только Абай!..» Тогжан и не стала спрашивать ни о песне, ни о том, кто сложил эту исповедь сердца, взволнованного глубокими чувствами, изливавшего юную пачаль, раньше никогда так не звучавшую.
Когда Молдабек запел второе признание Татьяны, Тогжан потеряла самообладание. Давно не испытанное смятение охватило ее, волнение отразилось на прекрасном лице. Не ее ли это собственные слова?.. «Ведь я покорилась судьбе, хоть не хотела такой жизни… Я не отреклась ни от любви моей, ни от тоски по тебе, но нам нет возврата к прежнему счастью…» — говорит песня. Не эти ли слова говорила больному другу и она сама, Тогжан, глотая слезы?.. И вот они не забыты… Не угасло, не исчезло их искреннее пламя… Оно вспыхнуло вновь в такой сердечной, чистой песне! Неожиданный привет его души… Вся трепеща, она чувствовала, в какой огонь бросала ее эта песня. Весь долгий вечер она просидела, то пламенея, то изнемогая от холодного озноба. Беззвучно и часто капали нескончаемые слезы. А душа повторяла бесконечно и неустанно слова Татьяны…