Шумилин Александр Ильич
Шрифт:
Я лежал на нарах с открытыми глазами, заложив руки за голову, и смотрел в потолок. Перед глазами лежали закопченные бревна, и с наклоном вверх уходила железная, ржавая печная труба.
На дворе был день. Белый свет пробивался смутно сквозь стекло небольшого оконца. Снежная пелена по-прежнему летела снаружи. Под потолком стоял сизый дым. По шершавой коре бревен всюду ползли крупные капли воды. В теплушке было душно и сыро. Сырость лезла повсюду, во все щели меж бревен. Если в морозные дни в щелях между бревен налипал толстым слоем снег, лед и иней, то теперь все растаяло, и со стен бежали ручьи.
В дверном проеме висит кусок мокрой тряпицы. В самом проходе под ногами хлюпает вода. В теплушке по временам то холодно, то жарко. Поднимет голову, сидящий за столом дежурный солдат, встанет нехотя, подкинет в железную печку охапку дровишек, вернется назад, навалится грудью на край стола, закроет глаза и заснет. Железная бочка через некоторое время полыхает раскаленными боками. Сгорят дрова, остынет бочка и опять холодно. В жару на нарах не продохнешь от крепкого духа, сизого дыма и вонючего пара, идущего от развешенной повсюду одежды.
Над лесом по-прежнему стоит белая мгла. Часовые накинули на себя дождевые плащ-палатки. Сверху у каждого на голове и плечах навалило огромные сугробы липкого снега. Солдаты стоят не шевелясь. Посмотришь на них, они как причудливые статуи.
К вечеру старшина вылезает из-под теплой шинели, недовольно морщится, натягивает на себя сморщенный сухой полушубок, сует ноги в валенки, вздыхает, кряхтит, нахлобучивает шапку, надевает рукавицы и, отдернув мокрую тряпку у двери, матерясь, уходит в снежную пелену. Мне тоже надо вставать.
Повозочный с лошадью и санями уже дожидается его у входа. Повозочный поднялся раньше. Он захомутал лошаденку, счистил с саней наваливший за день снег, подбросил охапку сухого сенца и накрыл сани снова сухим толстым брезентом. Старшина забирается в сани, лезет под брезент. Повозочный пристраивается с краю и трогает лошаденку. Они вдвоем отправляются к кухне.
Лошаденка, фыркая, трясет головой, бьет себя хвостом по мокрым бокам. Дороги не видно. Сверху летит белая пелена. Но лошаденка чует запах кухонного котла и жидкого солдатского хлебова. Она ноздрей с расстояния улавливает знакомый запах. Лошаденка на вид неказистая, с обшарпанными боками, с невысокой холкой. Ни породы, ни вида! Так себе! А соображает хорошо! Она уверенно берет нужное направление и шагает лихо. Получив на кухне хлеб и наполнив термосы, старшина залезает снова под брезент. Повозочный дергает вожжою. Лошаденка разворачивает сани в обратную сторону и топает то дороге. Она хорошо изучила маршрут.
Я стою у дороги и поджидаю старшину, мне сегодня нужно съездить на передовую. Я хочу посмотреть, как там несут службу наши солдаты.
– Ну и погодка лиха! – говорит старшина, когда я подсаживаюсь к нему, залезая под брезент.
Действительно! Кому в голову придет такая идея тащиться, в такую погоду, в распутицу, в хлябь, по разбухшим дорогам. В санях под брезентом сухо и пахнет сеном. Из-под края его видно как тяжелый снег сплошной стеной несется к земле.
– Ну, чего? Что варежку разинул? – басит из-под брезента на повозочного старшина.
– Давай ищи! С дороги сбился!
В лесу накаты землянок и блиндажей сравнялись с землей. Бревенчатые срубы теплушек, стоявшие поверх земли, как-то вдруг провалились и ушли вниз по самые крыши. Кругом в снегу ни тропинок, ни дорог. На всем лежит новый снег и непролазная слякоть. Лапы елей согнулись и обвисли под тяжестью снега. Снежная тяжесть навалилась и придавила их к земле. Только борозды саней и глубокие следы лошадиных ног кое-где петляли около елей. Что будет дальше, если снег не перестанет валить? Кому охота лезть покален в такую жижу?
Гансы и фрицы, хлебнув снежной слизи, тоже притихли. На передовой стояла необычная тишина. Нашим славянам гораздо легче – погодка своя! Ни войны, ни стрельбы. Вроде как мирное время. Даже не вериться – будет оно! А у наших солдат сейчас одна забота, поскорей получить пайку хлеба, черпак варева и убежать, не замочив портки. Никто не договаривался. Стрельба затихла и сама собой прекратилась. Солдаты выбегут, по быстрому, на зов старшины, побрякают котелками, проворно похватают мокрые буханки хлеба, плеснёт он им по чумичке похлебки и они довольные спешат к себе обратно в норы. Где-то там под землей сидят они, скорчившись над котелками, цедят сквозь зубы похлебку и чешут зады. А сверху летит и сыпет мокрый снег. Тишина – аж в ушах звенит!
Я осматриваюсь кругом. Смотрю на скат переднего края, на дыры, куда успели проворно нырнуть солдаты. Под выпавшим снегом дыр их не видно. Кругом, куда не взгляни, лежит белый снег и даже не вериться, что здесь под землей живут и существуют живые люди.
Двумя днями раньше здесь шла война, свистели пули, рвались снаряды и рявкали мины. А теперь тишина! Не война – а хреновина одна! Так говорит старшина, когда с передовой в теплушку вернется. Дороги занесло. У немцев подвоз прекратился. Снаряды берегут! А нашим возить нечего. У нас, когда и дороги в зиму под ногами твердые, на пушку по десятку снарядов выдадут как неприкосновенный запас.