Шрифт:
Мне было двадцать девять, но сельскую жизнь я видела только в кино. Я не могла растопить печку, замазать осыпающийся угол, достать из колодца ведро воды, нарубить дров и т. д. Меня считали идиоткой, а Сашу — промахнувшимся с бабой, поскольку старухи представляли себе московскую жизнь сельским домашним хозяйством, перенесённым в многоэтажную башню. Попадались экземпляры, которые просто за всю жизнь ни разу не выезжали из села, например покойная баба Оксана, делившая весь мир на своих и цыган. По причине сложносочинённых серёг и длинного сарафана я навсегда попала для неё в «цыганки», и она каждый раз просила привезти ковёр, поскольку лет тридцать назад купила у цыганки «ловкий ковёр с зайчиками».
Всё лето мыли, чистили, прибивали и украшали жилище, которое с каждой секундой становилось всё роднее и трогательнее, и потихоньку вплетались в сложное тело села, состоящего из живописнейших хуторов. Улицу нашу звали Паланка, она считалась улицей стариков. Из молодых на всю улицу были председатель колхоза с женой, дотянувшие асфальтовую дорогу ровно до собственного дома, горбатый Ванька, отсидевший за убийство и гоняющий пьяным на тракторе, сшибая столбы и заборы, да семья учителей по кличке Молодые Колбасы.
В начале нашего куска улицы жили Иван с Келиной. Иван считался местным интеллигентом. Он был угнан мальчишкой немцами и батрачил в Европе. Приехал в страну после победы, отсидел как шпион двадцать пять лет, потерял полжелудка и вернулся в родное село. Иван пил чай и кофе, как городской, имел в хате портрет Хемингуэя, выписывал газеты и в белой рубашке уходил на ночь сторожить колхозную контору.
Хозяйство у Ивана было огромное, и его бедная, до старости красивая жена, ходившая на двух палках, этим хозяйством занималась. Черкасская область считается самой плодородной землёй на Украине — колья заборов прорастают здесь листочками; а вода в колодцах практически минеральная, порезы и ранки заживают здесь, как на героине фильма «Солярис». Но отложение солей мучает аборигенов, перешедших тридцатилетний рубеж. Поскольку работа на огороде состоит из перманентного пропалывания сорняков, прущих на глазах из земли, женщины проводят в согнутом состоянии по десять часов в день, и к старости их сгибает пополам. Вот Келина и поддерживала палками свою наклонившуюся почти под прямым углом когда-то роскошную плоть.
За Иваном с Келиной жила певунья Ганна. Весёлая беззубая старуха, прижившая невесть от кого двух красавцев сыновей и сочинявшая любовно-срамные песни. Под стакан горилки она могла напеть их целую кучу и рассказать такую же кучу баек. Она была как древний символ плодородия: у неё в саду росло лучше, чем у других, и даже комнатные цветы весь год цвели от её присутствия.
Дальше ютилась неопрятная пьянчужка Фроська, она не вела хозяйства, а шаталась по крестинам, свадьбам да похоронам в надежде, что угостят. Брат, полковник, начинал когда-то строить ей кирпичный дом, поставил основу, потом то ли помер, то ли раздумал. Кирпичная коробка без крыши заросла лопухом, в ней тусовались куры и кошки. А Фроська бедовала в оползшей задрипанной мазанке.
За Лизкой жила больная на голову Танька — баба-яга в развалюхе с дырами в крыше. По ночам она носилась по тропинкам, грязно ругалась низким голосом и приворовывала по погребам.
За ней стоял крепкий богатый дом Молодых Колбас. Это были симпатичные ребята, получившие кликуху по наследству — жена была дочерью Старых Колбас, прозванных так за жадность. Она была милая женщина килограммов на сто, а муж был маленький, круглоголовый, весёлый и очень величественно сидел за баранкой ушастого «Запорожца». Яростно похожие на него четверо конопатых мальчишек носились вдоль яра на велосипедах.
Далее жила Мархвина, рано овдовевшая с тремя детьми. Чтобы поднять их, Мархвина всю жизнь ткала из ветоши узорные дорожки на всё село, и ноги её засолились и деформировались в позе, в которой целыми днями нажимали на педаль. Мархвина еле доходила до калитки.
За ней Настя-колдунья, с тем самым сыном Ванькой, что сидел за убийство. Настя глазила коз и коров — от одного мрачного зырка животина переставала доиться и хозяйки всячески заискивали перед ней при встрече. Ещё Настя матюгала свою корову. В селе ругаться матом считалось последнее дело, ругались наезжающие городские дети, и старики вправляли им за это мозги.
За Настей жил главный жених Паланки — Христофорыч. Он, по собственному определению, прошёл «и Крым, и Рим», что означало прошёл войну до Берлина. Больше всего за границей его потряс способ откармливания свиней: сантиметр сала, сантиметр мяса. При каждом удобном случае он вспоминал это, закатывая глаза от удовольствия. Христофорыч был очень политизирован, часами дискутировал о том, что Украина всю жизнь кормит Россию, и всякий раз, проходя мимо нашего забора, на всякий случай напоминал: «Крым наш!» Мы пользовались его колодцем, ходили по его груши, угощали его московской снедью и считали главным своим покровителем. Тем более, что он был страшно обаятельный врун и мог сочинять поэмы о собственном героизме и успехе у женщин.
От жены с дочкой он утёк в молодости на другой хутор, к «жиночке гарной як артистка». Артистка родила от него сына, потом обобрала его дочиста и вернула первой жене. На старости лет, когда обе померли, дочка первой жены посылала ему деньги и посылки, а сын от второй приходил эти деньги забирать.
За Христофорычем стоял уютный кирпичный дом Василя Собачки, похоронившего жену-ревнивицу и ушедшего после, в чём был, в соседнее село жениться. Но об этом доме потом. Напротив нас жила тихая скорбная Наталья, вдова Фёдора. Фёдор был связан с органами и на всех стучал, а выйдя на пенсию, и вовсе свихнулся, начал за всеми следить. Часами лежал в кукурузных полях, прятался за сортирами, сидел на деревьях, чтоб только кого с кем выследить. Половая жизнь в селе, по рассказам старух, была бурная, половина взрослых детей казались точными копиями соседских мужиков, а Фёдор копил информацию и шантажировал.