Шрифт:
— Если, Сашка, сморкаться захочешь, чем нос утрешь? — пошутила Катя Панина.
Галкин привинтил шлем и подал знак. Я спустился по лесенке за борт, зажмурился и разжал руки.
В первые секунды я ничего в воде не видел. Перед глазами переливалась какая-то зеленая муть. Неудержимо тянуло вверх. Казалось, вот-вот вытянет из скафандра, как улитку из раковины. Но постепенно прошло это неприятное ощущение, и я поглядел вверх. Вода вверху была розовой. Я сообразил, что это от заката. От судов падала косая и густая тень.
Понемногу стали вырисовываться окружающие предметы. Глаза привыкли к туманной мгле. Влево от себя я увидел большой камень, осторожно подобрался к нему, взял за угол и, как перышко, выворотил из песка. Кверху полетели воздушные шарики. Я попробовал сесть на камень — ничего не выходило. Груз на ботинках крепко держал меня на песке. Я качался из стороны в сторону, как «ванька-встанька». Вдруг что-то меня дернуло за голову. Ноги отделились от грунта, в глаза ударил красный луч солнца. Я оказался у лестницы.
На палубу выбрался с помощью товарищей… Сняли шлем. Все глядят на меня, как на чудо морское.
— Чего уставились?
— Почему не сигналил? — набросился на меня сигналист. — Целый скандал тут из-за тебя. Ведь больше часа прошло. Что ты делал? Спал, что ли?
— Ничего не спал! Я на дне камень пудов в пять два раза перевернул одной рукой, истинный бог.
Заговорили все разом:
— Думали, захлебнулся, потому и вытащили.
— Как там? Рыбу видно?
Я пошел в кубрик переодеваться, небрежно бросив на ходу:
— И нечего спрашивать. Хотите, так сами в омут полезайте.
С запада надвигались осенние дожди — наша надежда на отдых. Только Кате Паниной было все равно. Дождик ли, ветер ли — у нее всегда работа. В любую погоду надо стряпать на команду.
Рабочий день пока начинался с трех-четырех часов утра. В десять вечера мы уже спали, а Катя долго еще стучала посудой, мыла, чистила. Для старшины приходилось готовить отдельно, подавать ему в каюту и выслушивать всяческую похабщину. Сорокин проходу ей не давал.
Возвращаясь с работы усталыми и злыми, матросы частенько срывали сердце на Кате Паниной. То суп недосолен, то пересолен. Одному не нравился красный перец, другому кирпичный чай, третьему еще что-нибудь. Толковали и о том, что вообще бабе на казенном судне не место.
Катя не спускала никому. Огрызалась не хуже любого бурлака, а Спиридон Кошелев даже тычки от нее получал. Про Катерину так говорили:
— Жалко, что в юбке, а то бы работала вместе с нами не хуже Заплатного.
— Полумужичье, — ворчал Спиридон.
— А ты не мужик, не баба, соломенный вдовец, — ехидничал Вахромей Пепеляев. — Катька, на будущий год просись в матросы! Пусть за тебя тут Спиря покухарит…
Однажды я спросил Панину:
— Катерина! Зачем ты здесь у нас служишь?
— А ты зачем?
— Я — мужик, а ты — девка.
— Ой ты! Мужик! — расхохоталась Катерина. — Да и все вы тут собрались… Какие мужики? Мусор. Кроме вот Заплатного да Кондрякова. А я не хуже вашего брата. Всего в жизни повидала. Я порченая. Ты молодой, непорченый. Подожди, сосунок, тебя тоже скоро испортят… Испортят, если жизнь не переменится.
— Как переменится? — с недоумением спросил я. — Для чего ей меняться-то?
— Чтобы жить по-человечески…
Мы выплыли в большую Каму. Мимо нас то и дело проходили низовые пароходы. Волны, разбалтывали старые корпуса карчеподъемницы и брандвахты. Нас одолевала вода. Сорокин покоя не давал вахтенным. Выйдет ночью на палубу и начинает скулить:
— Не сиди, не сиди. Качай водичку-то, качай! Изленились все, прости господи. Мне, что ли, качать-то?
И вахтенные сутками качали воду.
Чем ниже, тем меньше попадалось карчей. Река широкая. Бывало, на перекатах мы не успевали выбрать урез, как он зачаливался за якорь бакена. Сорокину постоянно приходилось выдерживать перепалки с бакенщиками.
Все чаще к нам стали приезжать начальники. На угощение их Вахромей отбирал у рыбаков рыбу. Для отвода глаз Сорокин заставлял матросов на берегу пилить сушняк и складывать в клетки. Это, дескать, вытащенный из реки карчевник. Начальство не замечало жульнических проделок старшины.