Шрифт:
— Заложника, говоришь? — Шаньюй отлил из чашки в огонь, чуть помедлил и выпил. — Нет, заложника мы им не дадим!
— Что?! Почему не дадим? — Она мгновенно выскользнула из-под одеяла и, не прикрывая наготы, подошла к Туманю. В ее легкой походке, в горделивой подвижности ее тела было что-то от горячей молодой кобылицы, которая выступает танцующим шагом, готовая вот-вот сорваться в бешеный бег. — Разве ты передумал? А мой отец сказал мне… — Она опустилась перед Туманем на колени и устремила на него умоляющие глаза. — Я так радовалась сегодня, когда узнала, что Модэ уедет отсюда… Тумань, я боюсь его! Ты видел, какие у него глаза? Волчьи! И это в шестнадцать лет! А что будет, когда он возмужает? О, духи, я чувствую, что он когда-нибудь зарежет меня и маленького Увэя!
— Пустое ты говоришь, — сказал Тумань, однако голос его дрогнул, и он ощутил, что тревога яньчжи невольно передалась и ему.
— О муж мой! — воскликнула она, обнимая его дрожащими руками; в глазах ее стояли слезы, длинные черные волосы разметались по медно-красным от огня плечам. — Муж мой, спаси нас, отправь Модэ!
— Не могу! — делая над собой усилие, прохрипел Тумань. — Если я отправлю его, Гийюй с Бальгуром вцепятся в меня на Совете, как собаки в марала. Они заставят меня воевать с Мэнь Тянем, с юэчжами, с дунху, а это равно самоубийству!
— О небо, неужели ты не знаешь, что надо делать? — горячо зашептала она, приблизив к нему лицо и взволнованно облизывая темно-кровавые губы. — Это же так просто! Гийюй — сумасшедший, недаром он сын рыжеволосой динлинки. Если его вывести из себя, он собственных детей зарубит. Отправь Модэ чуть свет, как тебе советовал отец, и постарайся, чтоб Гийюй узнал об этом. Вот увидишь, он совсем потеряет голову, проклянет всех и, забыв про Совет, ускачет в свое кочевье…
— И верно! — поразился шаньюй. — Умница ты! Как это я сам не сообразил!.. Что ж, если так, то… Да, надо подумать…
— Шаньюй, повелитель мой, ты устал, — шептала яньчжи и, разгораясь лицом, льнула к нему, как туман к подножью горы. — Отдохни рядом со мной… тебе предстоит трудный день…
А в юрте витал печально-сладкий запах тлеющего можжевельника, затухая, подрагивало пламя, и на коврах все шевелились существа, явившиеся сюда из бредового сна…
Утро пришло серенькое, с моросящим мелким дождем и порывами холодного ветра.
Послы, поднятые еще до света, поев горячего мяса и выпив водки, весело собирались в обратную дорогу. Три охранные сотни, которые должны были сопровождать их вплоть до юэчжской границы, уже стояли в походном строю. У коновязи перед юртой шаньюя под присмотром двух дюжих нукеров переминался с ноги на ногу взъерошенный Модэ. Он зябко сутулился и часто вздрагивал от дождевых капель, попадающих за ворот его поношенного кафтана. Он то и дело зевал, тер кулаком слипающиеся глаза, а в правой руке крепко сжимал мешочек с выигранными у Бальгура игральными костями.
Наконец, поддерживаемый смотрителем шаньюевой юрты, появился главный посол. Нукеры тотчас подхватили Модэ, усадили на коня, сели сами. Изрядно хмельной посол, опираясь на плечи слуг, взобрался в седло, взмахом руки дал знак трогаться. Одна охранная сотня умчалась вперед, две другие разошлись в стороны, и юэчжское посольство отбыло на родину, увозя с собой заложником сына главы державы Хунну.
Шаньюй не стал провожать сына, не простился с ним. Лишь когда посольский отряд отдалился настолько, что уже еле виднелся сквозь дымчатую кисею дождя, Тумань вышел из юрты и долго смотрел ему вслед, чувствуя, что совершил непоправимую ошибку, и в то же время оправдывая себя тем, что не мог поступить иначе…
Предвидение яньчжи сбылось с изумительной точностью. Едва Тумань успел закончить утреннюю трапезу, налетел и оборвался обезумевший конский топот, заржало, захрапело, и знакомый доброй половине хуннской державы голосище западного чжуки раздавил послышавшиеся было протесты караульных нукеров. Гийюй, сам, должно быть, не заметив того, оборвал входной полог и прямо с порога загремел:
— Шаньюй, ты отдал-таки Модэ бритоголовым!
— Да, отдал, — сдержанно ответил Тумань и крикнул — Эй, нукеры, вон от юрты на половину перестрела! — И усмехнулся, глядя на Гийюя: — Незачем им быть свидетелями того, как западный чжуки теряет лицо.
— Шаньюй, как ты мог? — От ярости чжуки не находил слов и только повторял — Как ты мог!..
— Да, я отдал своего сына и этим спас от гибели тысячи чужих сыновей, — шаньюй смотрел выжидательно и настороженно.
— А о чести хуннского народа ты думал, шаньюй? — чжуки разъяренным медведем навис над сидящим Туманем.
— Я думал о жизни хуннского народа, — невозмутимо парировал Тумань.
— Честь дороже жизни! — крикнул Гийюй, рубя ладонью воздух.
Тумань промолчал. Гийюй еще некоторое время пометался по обширной юрте шаныоя, сопя и пиная попадавшие под ноги ковровые подушки, и вдруг разом успокоился.
— Отдал сына, теперь отдашь землю, и все это ради жизни. А кому она нужна, такая жизнь? — горько вопрошал он, стоя перед Туманем. — Были и раньше, говорят, трудные времена, но до такого позора Хунну еще не доходила. Я не понимаю, ничего не понимаю… Хорошо, я подниму свой удел и поведу его в Великую степь. Но я клянусь!.. — Ярость снова накатила на западного чжуки; он выхватил меч и с маху кинул себе под ноги, пригвоздив к земле толстый золототканый ковер, подарок Цинь Ши-хуанди. — Клянусь духами предков, землей и небом, что еще вернусь в Великую Петлю!