Шрифт:
Однако генерал уже обдумал создавшееся положение и позволил себе перебить премьер-министра:
— Преемник полковника Одзаки получит неограниченные полномочия… Ему будет предоставлено право подвергать проверке любое учреждение, отдавать приказы командирам воинских частей и задерживать всякого, на кого падет хотя бы малейшее подозрение.
— Преемник Одзаки, — повторил иронически посол Тратт. — Вы действуете молниеносно, генерал!
И он показал глазами на полковника, приближавшегося к ним. Одзаки совсем не походил на человека, который был уничтожен упреками высочайшей особы. Он шел пружинистым шагом, и его глаза самоуверенно поблескивали в ответ на вопросительные взгляды сановников.
— Ну и как? — спросил полковника премьер-министр.
— Его величество соблаговолил только поинтересоваться одним иностранцем, — лаконично ответил Одзаки, дав понять, что он не намерен более распространяться на эту тему.
— А вопрос, который мы здесь обсуждали, не был затронут? — вмешался Миями.
— Нет, господин генерал. Его величество не упомянули о нем.
— Тогда прекрасно, — подвел итог принц Йоситомо. — Генерал Миями даст вам, Одзаки-сан, исключительные полномочия. Подробные указания получите на завтрашнем утреннем совещании в имперской канцелярии. — Он вежливо протянул руку Тратту. — Ваше превосходительство, не доверяйте никому, даже вашим близким друзьям, — попросил Йоситомо снова. — Не беда, если впоследствии выяснится, что это было излишне.
Он по-светски раскланялся с послом и кивнул остальным.
Полковник Одзаки, собравшийся последовать за премьер-министром, неожиданно обратился к Тратту:
— Один вопрос, ваше превосходительство. Господин доктор Зорге тоже принадлежит к вашему «узкому штабу»?
— Разумеется. Полковник вежливо кивнул.
— Ах, конечно. Простите, я забыл об этом.
Тратт дружески улыбнулся начальнику контрразведки и поспешил к своим сотрудникам, внимательно наблюдавшим издали всю эту сцену. Они сгорали от нетерпения: что же, в конце концов, случилось?
И только Равенсбург не слышал, о чем говорил посол: его отвел в сторону Судзуки. Заведующий протокольным отделом протянул ему маленькую кожаную коробочку с тисненным золотом императорским гербом.
— Его величество соблаговолили, — прошептал сильно взволнованный Судзуки, — наградить вас орденом Хризантемы.
Равенсбург остановил автомобиль перед мостом, выкрашенным в красный цвет, и хотел было помочь Кийоми выйти. Но она уже стояла возле машины и поглаживала радиатор так, как гладит шею своего коня всадник после долгой скачки.
— Наш верный «мерседес»-сан уже совершенно здоров.
— Надежная тачка, — подтвердил Равенсбург, — иначе мне бы больше не видать этих мест! Ну, нам пора.
— Будь с ней поласковей, Герберт, она может обидеться.
— Кто может обидеться?
— Твоя машина, Герберт. Мы, японцы, верим, что любая вещь — живое существо, что у всякого предмета есть душа и, конечно уж, у такой машины. Ведь в ней сохранилось кое-что от каждого, кто ее задумывал и участвовал в ее создании. Автомобиль — порождение разума и рук людей.
— Скажи-ка, Кийоми, а ты сама тоже в это веришь?
— Конечно, ведь это приятно. Вера обогащает жизнь, мир делает более живым. Попробуй представь себе, что твой автомобиль вполне сознательно защитил тебя, когда рухнул с дороги в море!
Равенсбург не знал, как ему следует реагировать: то ли улыбнуться, то ли сохранить серьезную мину.
— Как тебе сказать… могу, конечно, попытаться представить себе это. Но знаешь, мой «мерседес» так воображает из-за звезды на капоте — еще бы, сам император ездит на такой же машине! Порой даже нагло ворчит: почему и я не происхожу от солнца?
Не заметив, как вздрогнула при его легкомысленных словах Кийоми, он взял ее за руку, и они пошли по крутому деревянному мосту в парк Никко.
Они бывали прежде в Никко, но не вдвоем. Равенсбургу очень хотелось бы взглянуть глазами Кийоми на бескрайние просторы парка и его храмы. Для нее ведь все имело глубокое значение и символику. Иностранцу же оставалось наслаждаться тем, что открывалось его взору, и считать, что внутреннее содержание вполне выражается внешним видом.
Та Япония, которая пока еще сохранялась в этой долине, была Японией семнадцатого века как по духу, так и по форме. Повсюду в храмах, украшенных тонкой резьбой и сверкающих позолотой, курились благовония. Стоя на коленях, молились верующие. Через залы спешили к началу богослужения монахи в белых одеяниях. Паломники бросали свои дары в бронзовые чаши, и удары гонга извещали об этом богов. Белоснежные голуби летали вокруг пагод, другие склевывали корм чуть ли не у самых ног набожных паломников, словно зная, что, как святые птицы, они имеют право на пропитание. Павлин распустил сверкающий хвост, и на его пестром оперении стали видны глаза богов.
— Нам повезло, Кийоми, что сегодня нет туристов. Они бы нам все испортили, носились бы тут взад-вперед. А сейчас мы действительно можем представить себе, что живем в чудесном 1741 году, а не в нашем отвратном 1941-м…
Она с готовностью кивнула.
— Да… в самом деле тут нет ничего, что напоминало бы о сегодняшнем дне.
Равенсбург хотел было сказать, что, к сожалению, никуда не деться от современных мыслей, но решил промолчать, чтобы не портить счастливого настроения Кийоми.
Они шли по широкой, обсаженной гигантскими кипарисами аллее к великолепному храму Иэясу. Белое с золотом сооружение уже виднелось сквозь деревья. Стояла осень, а значит, самое красивое время года в Японии. Цветы и растения уже больше не поражали разнообразием ярких красок, это делали теперь листья деревьев и кустов. Их осенняя расцветка в Японии намного живее и пестрее, чем в Европе. Палитра изменяется от светло-желтого до темно-фиолетового. Пламенеют дубы, всеми оттенками синего играют буки, а листья тополя белы, словно снег. Здесь есть любой цвет, любой мыслимый оттенок. С июля по ноябрь эта картина, созданная природой, постепенно меняется. Каждая неделя являет посетителю иной пейзаж, окружает его другой симфонией красок.